Свадебный набор Нежность сделано своими руками


   Джек Лондон

Мартин Иден

Роман

Перевод С. Заяицкого

   Источник Джек Лондон. Мартин Иден/ Роман. Кишинев, Гос. Издательство Молдавии, 1956.    Оригинал здесь: http://school-collection.edu.ru/.

ГЛАВА I

      Шедший впереди отпер дверь французским ключом и вошел. За ним вошел молодой парень, который при этом неловко сдернул кепку с головы. На нем была простая грубая одежда, пахнувшая морем; в просторном холле он как-то сразу оказался не на месте. Он не знал, что делать со своей кепкой, и собрался уже запихнуть ее в карман, но в это время спутник взял кепку у него из рук и сделал это так просто и естественно, что неуклюжий парень был тронут. "Он понимает, - пронеслось у него в голове, - он меня не выдаст".    Вперевалку, широко расставляя ноги, словно пол под ним опускался и поднимался на морской волне, он пошел за своим спутником. Огромные комнаты, казалось, были слишком тесны для его размашистой походки,- он все время боялся запенить плечом за дверь или смахнуть какую-нибудь безделушку с камина. Он лавировал между различными предметами, преувеличивая опасность, существовавшую больше в его воображении. Между роялем и столом, заваленным книгами, могло свободно пройти шесть человек, но он отважился на это лишь с замиранием сердца. Его тяжелые руки беспомощно болтались, он не знал, что с ними делать. И когда вдруг ему отчетливо представилось, что он вот-вот заденет книги на столе, он, как испуганный конь, прянул в сторону и едва не повалил табурет у рояля. Он смотрел на своего уверенно шагавшего спутника и впервые в жизни думал о том, как неуклюжа его собственная походка и как она отличается от походки других людей. На мгновение его обожгло стыдом от этой мысли.    Капли пота выступили у него на лбу, и, остановившись, он вытер свое бронзовое лицо носовым платком    - Артур, дружище, погодитe немножко, - сказал он, пытаясь шутливым тоном замаскировать свое смущение. - Слишком уж для меня много на первый раз. Дайте собраться с духом. Вы ведь знаете, я не хотел, да и вашим-то едва ли так уж не терпится на меня посмотреть.    - Пустяки! - последовал успокоительный ответ. -Вам нечего бояться нас. Мы люди простые... Эге! Мне письмо, я вижу!    Артур подошел к столу, вскрыл конверт и начал читать, давая гостю возможность притти в себя. И гость это понял и оценил. Он был очень чуток и восприимчив, и. несмотря на внешнюю растерянность, в нем уже шел процесс приспособления к новой обстановке. Он вытер лоб и посмотрел кругом более спокойно, хотя в глазах еще оставалась тревога, как у дикого животного, опасающегося западни. Он был окружен неизвестным, он боялся того, что могло произойти, он не знал, что ему делать, понимая, что держится нескладно и что, вероятно, нескладность эта проявляется не только в походке и жестах. Он был чрезвычайно чувствителен, невероятно самолюбив, и лукавый взгляд, который украдкой бросил на него Артур поверх письма, поразил его, как удар кинжала Он поймал его взгляд, но не подал виду, так как многому уже успел научиться, и прежде всего дисциплине. Однако этот удар кинжала ранил его гордость. Он выругал себя за то, что пришел, но тут же решил, что раз уж пришел, то выдержит все до конца. Лицо его приняло суровое выражение, и в глазах сверкнул огонек. Он огляделся теперь более уверенно, стараясь запечатлеть в своем мозгу все детали окружающей обстановки. Ничто не ускользнуло от его широко раскрытых глаз. И по мере того как он глядел на эти красивые вещи, сердитый огонь в его глазах угасал, сменяясь теплым блеском. Он всегда живо откликался на красоту, а здесь было на что откликнуться.    Его внимание привлекла картина на стене, написанная масляными красками Могучий вал разбивался о выступающий из воды утес; низкие грозовые облака покрывали небо, а по бушующим волнам, освещенная пламенем заката, неслась маленькая шхуна, сильно накренившись, так что вся ее палуба была открыта взгляду. Это было красиво, а красота неодолимо влекла его. Он забыл о своей неуклюжей походке и подошел к картине вплотную. Красоты как не бывало. Он с недоумением взирал на то, что теперь казалось грубой мазней. Затем он отошел. И тотчас же картина снова стала прекрасной. "Картина с фокусом", - подумал он, отворачиваясь, и среди новых нахлынувших впечатлений успел почувствовать негодование, что столько красоты принесено в жертву ради глупого фокуса. Он не имел понятия о живописи. До сих пор он видал лишь хромолитографии, которые были одинаково гладки и отчетливы вблизи и издали. Правда, в витринах магазинов он видал картины, написанные красками, но стекло не позволяло разглядеть их как следует.    Он оглянулся на своего друга, читавшего письмо, и увидел на столе книги. Его глаза загорелись жадностью, как у голодного при виде пищи. Он невольно шагнул к столу, все так же вперевалку, и начал с волнением перебирать книги. Он глядел на заглавия и имена авторов, читал отдельные фразы в тексте, ласкал книги глазами и руками и вдруг узнал книгу, которую недавно читал. Но, кроме этой одной книги, все другие были ему совершенно неизвестны, так же как и их авторы. Ему попался томик Суинберна, и он стал читать, забыв, где находится; лицо его разгорелось. Дважды он закрывал книгу, чтоб посмотреть имя автора, указательным пальцем заложив страницу. Суинберн! Он запомнит имя. У этого Суинберна были, видно, острые глаза, он умел видеть очертания и краски. Но кто он такой? Умер он лет сто тому назад, как большинство поэтов, или жив и еще пишет? Он перевернул заглавную страницу. Да, он написал и другие книги. Ладно, завтра же утром он пойдет в публичную библиотеку и попробует достать что-нибудь из сочинений этого Суинберна.    Он так увлекся чтением, что не заметил, как в комнату вошла молодая женщина. Его заставил опомниться голос Артура, сказавшего вдруг:    - Руфь! Это мистер Иден.    Книга захлопнулась, и, прежде чем повернуться, он весь задрожал от нового, еще неизведанного ощущения, которое в нем вызвал не приход девушки, а слова ее брата. В его мускулистом теле жила обостренная чувствительность. Под малейшим воздействием внешнего мира его чувства и мысли вспыхивали и играли, как пламя. Он был необычайно восприимчив и отзывчив, а его пылкое воображение все время работало, устанавливая взаимоотношения между вещами, сходство и различие. Слова "мистер Иден" - вот что заставило его вздрогнуть.    Он, которого всю жизнь звали "Иден", или "Мартин Иден", или просто "Мартин", - вдруг "мистер". "Это что-нибудь да значит", - отметил он про себя. Его ум внезапно превратился в огромную камер-обскуру, и перед ним бесконечной вереницей пронеслись разные картины его жизни: кочегарки, трюмы, доки, пристани, тюрьмы и трактиры, больницы и мрачные трущобы; все это нанизалось на один стержень - форму обращения, к которой он там привык.    Он обернулся и увидел девушку. Беспорядочные видения, возникшие в его памяти, сразу исчезли. Это было бледное, воздушное создание с большими голубыми одухотворенными глазами, с массой золотых волос. Он не знал, как она одета, - знал лишь, что наряд на ней такой же чудесный, как и она сама. Он мысленно сравнивал ее с бледнозолотистым цветком на тонком стебле. Нет, скорей она дух, божество, богиня, - такая возвышенная красота не может быть земной. Или в самом деле правду говорят книги, и в других, высших кругах общества много таких, как она? Вот ее бы воспеть этому Суинберну. Может быть, он и думал о ком-нибудь, похожем на нее, когда описывал Изольду в книге, которая лежит там, на столе. Вся эта смена мыслей, видений и чувств заняла одно мгновение. Внешние события шли своей чередой, без перерывов. Руфь протянула ему руку, и он заметил, как прямо смотрела она ему в глаза во время крепкого, совсем мужского рукопожатия. Женщины, которых он знавал, не так пожимали руку. Они вообще редко здоровались за руку. Его снова захлестнул целый поток пестрых картин, воспоминаний о том, как он знакомился с разными женщинами. Но он откинул все эти воспоминания и смотрел на нее. Такой он никогда не видел. Женщины, которых он знавал. Немедленно рядом с нею выстроились "те" женщины. В течение секунды, показавшейся вечностью, он словно стоял посреди портретной галлереи, в которой она занимала центральное место, а вокруг теснились женщины, которых надо было оцепить, окинув беглым взглядом, и сопоставить с нею. Он увидел худые, болезненные лица фабричных работниц и задорных девчонок с городской окраины; увидел скотниц с огромных скотоводческих ранчо и смуглых, курящих сигары жительниц Старой Мексики. Потом замелькали похожие на кукол японки, семенящие на деревянных подошвах женщины Евразии с тонкими чертами лица, уже отмеченные признаками вырождения; за ними пышнотелые женщины островов Великого океана, темнокожие и украшенные цветами. И, наконец, всех оттеснила чудовищная, кошмарная толпа - растрепанные потаскухи с панелей Уайтчэпела, пропитанные джином ведьмы из темных притонов, целая вереница исчадий ада, грязных и развратных, жалкие подобия женщин, подстерегающие моряков на стоянках, эти отбросы портов, пена и накипь человеческого котла.    - Садитесь, мистер Иден, - сказала девушка. - Мне так хотелось познакомиться с вами, после того что нам рассказал Артур. Это был такой смелый поступок.    Он отрицательно покачал головой и пробормотал, что все это сущий вздор, что всякий поступил бы так же на его месте. Она заметила, что рука, которую он ей подал, покрыта свежими, заживающими ссадинами; посмотрела на другую руку и увидела то же самое. Потом, скользя быстрым критическим взглядом, она заметила шрам у него на щеке, другой на лбу, под самыми волосами, и, наконец, третий, исчезавший за крахмальным воротничком. Она подавила улыбку, увидав красную полоску, натертую воротничком на его бронзовой шее. Он, видно, не привык носить воротнички. Ее женский глаз отметил и дурной, мешковатый покрой его костюма, складки у плеч, морщины на рукавах, под которыми обрисовывались могучие бицепсы.    Повторяя, что в его поступке нет ничего особенного, он повиновался ей и шагнул к креслу. При этом он успел полюбоваться той непринужденной грацией, с которой села она, и смутился еще больше, представив себе свою нескладную фигуру. Все это было ново для него Ни разу в жизни не задумывался он над вопросом, ловок он или неуклюж. Ему никогда в голову не приходило смотреть на себя с этой точки зрения. Он осторожно присел на край кресла, не зная, куда деть свои руки. Как он их ни клал, они все время мешали ему, а тут еще Артур вышел из комнаты, и Мартин Иден с невольной тоской посмотрел ему вслед. Оставшись в комнате наедине с этим бледным духом в женском облике, он окончательно растерялся. Тут не было ни стойки, где можно спросить вина, ни мальчишки, которого можно послать за пивом, чтобы при помощи этих располагающих к общению напитков завести дружескую беседу.    - У вас шрам на шее, мистер Иден, - сказала девушка. - Откуда он? Наверно, это было какое-нибудь необычайное приключение?    - Мексиканец меня хватил ножом, мисс, - отвечал он, проведя языком по губам и кашлянув, чтобы прочистить горло, - была потасовка. А потом, когда я вырвал у него нож, он хотел мне нос откусить.    Он сказал это совершенно просто, а перед его глазами возникла картина душной звездной ночи в Салина-Круц; белая полоса берега, огни груженных сахаром пароходов, голоса пьяных матросов в отдалении, толкотня грузчиков, искаженное яростью лицо мексиканца, звериный блеск его глаз при звездном свете, холод стали на шее, струя крови, толпа и крики, два тела, его и мексиканца, сплетенные вместе и катающиеся на песке, и мелодичный звон гитары где-то вдали. Так это было, и, вздрогнув при одном воспоминании, он подумал о том, сумел ли бы изобразить все это на полотне тот, кто написал картину, висевшую в комнате? Белый берег, звезды, огни грузовых пароходов должны были хорошо выйти, - а посредине, на песке, темная толпа вокруг борющихся. Он решил, что и нож следовало изобразить на картине,-сталь так красиво блестела бы при свете звезд.    Но в его словах ничего этого не отразилось.    - Да, он хотел откусить мне нос, - проговорил он.    - О! - воскликнула девушка, и в тоне ее голоса и в выражении лица он почувствовал замешательство. Он и сам смешался, и легкая краска разлилась по его загорелым щекам, причем ему показалось, что они пылают, как после целого часа, проведенного у открытой топки котла. О таких неприглядных предметах, как драка на ножах, едва ли удобно беседовать со светской дамой. В книгах люди ее круга никогда не говорили о подобных вещах, - может быть, они о них даже не знали.    Произошла легкая заминка в едва успевшей завязаться беседе. Тогда Руфь снова задала вопрос, на этот раз о шраме у него на щеке. Когда она спросила об этом, он понял, что она пытается оставаться в кругу его тем, и решил, ответив, перевести затем разговор на темы, близкие ей.    - Случай вышел такой, - сказал он, проводя рукой по щеке. - Однажды ночью, в большую волну, сорвало грот со всеми снастями. Трос-то был проволочный, он и стал хлестать кругом, как змея. Вся вахта старалась его поймать. Ну, я бросился и закрепил его, только при этом меня звездануло по щеке.    - О! - воскликнула она опять, на этот раз с некоторым участием, хотя все эти "гроты" и "тросы" были ей столь же непонятны, как если бы он говорил с нею по-гречески.    - Этот... Свайнберн, - начал он, осуществляя свой план, но при этом делая ошибку в произношении.    - Кто?    - Свайнберн, - повторил он, - поэт.    - Суйнберн, - поправила она его.    - Да, он самый, - проговорил он, снова покраснев. - Давно он умер?    - Я не слыхала, чтобы он умер. - Она посмотрела на него с любопытством.- А где вы с ним познакомились?    - Да я его и в глаза не видал,- отвечал он.- Я прочитал кое-что из его стишков вон в той книжке на столе, как раз перед тем, как вы пришли. Вам его стихи, нравятся?    Она заговорила свободно и легко об интересовавшем его предмете. Он почувствовал себя лучше и даже глубже уселся в кресло, продолжая, однако, крепко держаться за ручки, словно опасался, что оно уйдет из-под него и он шлепнется на пол. Ему удалось найти тему, близкую ей, и теперь он напряженно слушал, удивляясь тому, как много знаний укладывается в ее хорошенькой головке, и наслаждаясь созерцанием ее хрупкой красоты.. Он старался понять то, что слышал, хотя незнакомые слова, так просто слетавшие с ее губ, повергали его в недоумение, да и весь ход мысли был ему совершенно чужд. Однако все это заставляло его ум работать. Вот где умственная жизнь, думал он, вот где красота, яркая и чудесная, о существовании которой он даже никогда не подозревал. Он забыл все окружающее и жадными глазами впился в девушку. Да, он нашел здесь то, для чего стоило жить, чего стоило добиваться, из-за чего стоило бороться и ради чего стоило умереть. Книги говорили правду. Бывают на свете такие женщины. Вот одна из них. Она окрылила его воображение, и огромные яркие полотна возникали перед ним, и на них роились таинственные романтические образы, сцены любви и героических подвигов во имя женщины - бледной женщины, золотого цветка. И сквозь эти зыбкие, трепетные видения, как сквозь чудесный мираж, он смотрел на живую женщину, говорившую ему об искусстве и литературе. Он слушал и смотрел, не сознавая пристальности своего взгляда, не сознавая, что вся мужская сущность его натуры отражена в его блестящих глазах. Но она, мало знавшая о жизни и о мужчинах, вдруг по-женски насторожилась, поймав этот пылающий взгляд. Еще ни один мужчина не смотрел на нее так, и этот взгляд смутил ее. Она запнулась и умолкла. От нее вдруг ускользнула нить рассуждений. Этот человек пугал ее, и в то же время ей почему-то было приятно, что он так на нее смотрит. Полученное воспитание предостерегало ее против опасности и силы этого таинственного, коварного обаяния; но инстинкт звенел в крови, требуя, чтобы она забыла свое происхождение и положение в обществе и устремилась навстречу этому гостю из другого мира, этому неуклюжему юноше с израненными руками и красной полоской на шее, натертой непривычным воротничком,- юноше, очевидно, хорошо знакомому с окружающей его грубой жизнью. Она была чиста, и вся чистота ее возмущалась; но она была женщина, и к тому же только что начавшая задумываться над удивительным парадоксом женской природы.    - Как я сказала... А что я говорила? - вдруг воскликнула она, оборвав фразу, и сама весело рассмеялась.    - Вы говорили, что этот Суинберн не сделался великим поэтом, потому что... да... вот на этом вы как раз и остановились, мисс...    Он сказал это и почувствовал точно приступ внезапного голода. От ее смеха приятные мурашки забегали у нeгo по спине. Точно серебро, подумал он, точно маленькие серебряные колокольчики; и в это мгновение, и только на одно мгновение, он перенесся в далекую страну, сидел там под цветущей розовой вишней, курил и слушал звон колокольчиков остроконечной пагоды, призывающий на молитву богомольцев в соломенных сандалиях.    - Да, да... благодарю вас, - отвечала она. - Суинберн потому не сделался великим поэтом, что, по правде говоря, он иногда бывает грубоват. У него есть такие стихотворения, которые просто не стоит читать. У настоящего поэта каждая строчка исполнена прекрасного, истинного и взывает к самому высокому и благородному в человеке. У великих поэтов нельзя выкинуть ни одной строчки. Это было бы огромной потерей для мира.    - А мне это показалось очень хорошо, - сказал он нерешительно, - то, что я вот тут прочел... Мне и в голову не приходило, что он такой негодяй. Должно быть, это сказывается в других его книгах.    - И в той книге, которую вы читали, есть много строк, которые можно было бы выкинуть без всякого ущерба, - заявила она твердым и убежденным тоном.    - Мне они, верно, не попались, - сказал он. - То, что я читал, было уж очень здорово. Точно свет какой-то тебе в душу светит, вроде солнца или прожектора. Так мне показалось, мисс: да ведь я, должно быть, ни черта в стихах не смыслю.    Он вдруг умолк, мучительно сознавая свою косноязычность. Он почувствовал тепло и огромность жизни в том, что только что прочел, но ему нехватало слов, чтобы рассказать об этом. Он самому себе казался матросом на чужом судне, который темною ночью путается в незнакомой оснастке. Хорошо, решил он, значит нужно во что бы то ни стало освоиться в этом чужом мире. Еще никогда не бывало, чтобы он не смог овладеть тем, чего хотел, а сейчас он страстно хотел научиться выражать свои чувства и мысли так, чтобы она ею понимала. Она уже затмила для него весь горизонт.    - Вот, например, Лонгфелло... - начала она.    - Да, да. Я его читал,- живо перебил он, желая поскорей проявить все свои - хоть и малые - познания в области литературы. Пусть она убедится, что он не такой уж круглый невежда. - Я читал "Псалом жизни", "Эксцельсиор"... Да вот, кажется, и все.    Она улыбнулась, кивнула головой, и он почувствовал в ее улыбке снисходительность, печальную снисходительность. Он сглупил, вздумав похваляться своими жалкими познаниями. Ведь этот Лонгфелло написал, наверно, несчетное множество книг.    - Простите меня, мисс, что я к вам полез с разговорами, - сказал он, - Правду сказать, я мало смыслю в таких вещах. Это не моего ума дело... Но я добьюсь того, что это будет моего ума дело.    Последние слова прозвучали как угроза. Голос его звенел, глаза сверкали, складки в углах рта обозначились резче. Ей даже показалось, что челюсть у него выдвинулась вперед. Лицо приняло какое-то неприятное, вызывающее выражение. И в то же время мощная волна мужественности, исходящая от него, захлестнула ее.    - Я верю, вы добьетесь того, чтобы... чтобы это стало вашего ума дело, - подтвердила она смеясь. - Вы такой сильный!    Ее взгляд на миг остановился на его мускулистой бычьей шее, бронзовой от солнца, пышущей здоровьем и силой. И хотя он сидел перед ней такой смущенный и робкий, ее снова потянуло к нему. У нее вдруг мелькнула сумасбродная мысль. Ей представилось, что если б она обняла эту шею, вся сила и мощь передались бы ей. Эта мысль устыдила ее. Казалось, она неожиданно открыла в себе какую-то порочность. Кроме того, до сих пор физическая сила всегда казалась ей чем-то низменным и грубым. Ее идеал мужской красоты был нежен и полон изящества. Однако странная мысль не оставляла ее. Она не понимала, как могло у нее явиться желание обнять эту загорелую шею. А между тем все было просто. Она была хрупка от природы, и ее тело и ум томились по силе, которой им нехватало. Но она не сознавала этого, она знала лишь, что ни один мужчина еще не затрагивал ее так сильно, как этот человек, чья неправильная речь то и дело резала ее слух.    - Да, я вообще здоров, как бык, - сказал он, - ежели понадобится, могу переварить ржавое железо. Но сейчас вот у меня что-то вроде несварения. Многое из того, что вы говорите, мне не переварить. Меня, видите ли, никогда ничему такому не обучали. Я люблю книги и стихи и читаю их, как только выдается время.    Но только я никогда про них так не думаю, как вы. Оттого мне и говорить о них трудновато. Я вроде моряка в незнакомом море, без карты и без компаса. А мне хочется сообразить, что тут к чему. Может, вы мне поможете? Откуда вы сами столько знаете?    - Я училась, ходила в школу, - отвечала она.    - В школу и я ходил, когда был мальчишкой, -возразил он.    - Да, но я кончила среднюю школу, а потом ходила в университет, на лекции.    - Вы учились в университете? - переспросил он с неприкрытым изумлением. И сразу между ними легло пространство в миллионы миль.    - Я и сейчас там учусь. Я слушаю специальный курс по английской филологии.    Он не знал, что значит "филология", и, отметив свое невежество в этом пункте, спросил:    - А сколько времени нужно было бы мне учиться, чтобы попасть в университет?    Она решила ободрить его в этом стремлении к знанию.    - Зависит от того, сколько вы учились раньше. Вы совсем не были в средней школе? Ну, да, конечно, нет... Но начальную школу вы окончили?    - Мне оставалось до конца всего два года, - отвечал он, - да я ушел... Но учился я всегда с наградами.    И тотчас же, браня себя за это хвастовство, он так сжал ручки кресла, что пальцы у него заныли. В то же мгновение он увидел, что в комнату вошла какая-то дама. Девушка тотчас же встала и пошла ей навстречу. Они поцеловались и, обнявшись, направились к нему. Он решил, что это, вероятно, ее мать. Это была высокая белокурая женщина, стройная и красивая, одетая нарядно, как и подобает хозяйке такого дома. Изящные линии ее платья радовали глаз. Мартину Идену пришли на ум женщины, виденные им на сцене. Потом он вспомнил, что таких же важных дам, так же одетых, он видел в вестибюлях лондонских театров, где, бывало, пялил на них глаза, пока полицейский не выгонял его на улицу. Вслед за этим воображение перенесло его в Нокогаму, к Гранд-Отелю, где ему тоже случалось видеть издали таких дам. И тотчас же замелькали перед ним сотни картин Иокогамы, города и гавани. Но он принудил себя закрыть калейдоскоп памяти и сосредоточить все внимание на настоящем. Он догадался, что должен встать а представиться, и с трудом поднялся с кресла, чувствуя, как безобразно пузырятся у него брюки на коленях. Руки ого беспомощно повисли, а лицо при мысли о предстоящем испытании приняло мрачное выражение.         

ГЛАВА II

      Процесс перехода в столовую был сплошным кошмаром. А продвигаться среди всех этих предметов, на которые можно было ежесекундно натолкнуться, временами казалось ему немыслимым. Но в конце концов он проделал опасный путь и теперь сидел рядом с Руфью. Обилие ножей и вилок испугало его. Они грозили неведомыми опасностями, и он, как зачарованный, смотрел на них, пока в глазах у него не зарябило от блеска, и на этом сверкающем фоне всплыла знакомая картина матросского кубрика, где он и его товарищи ели солонину, действуя складными ножами, а то и просто пальцами, или хлебали густой гороховый суп из общей миски помятыми железными ложками. В ноздрях у него стоял запах скверного мяса, в ушах раздавалось громкое чавканье матросов, которому аккомпанировал скрип снастей. Он решил, что они ели, как свиньи. Ладно, тут уж он последит за собой. Постарается жевать без шума, все время будет помнить об этом.    Он окинул взглядом стол. Против него сидели Артур и второй брат, Норман. Ее братья, сказал он себе, и почувствовал к ним искреннее расположение. Как они любят друг друга, члены этой семьи! Ему вспомнилось, как Руфь встретила свою мать, как они поцеловались, как, обнявшись, направились к нему. В том мире, из которого он вышел, между родителями и детьми не в обычае были подобные нежности. Для него это послужило своего рода откровением, доказательством той возвышенности чувств, которой достигли высшие классы. Из всего, что Мартину пришлось увидеть в этом новом для него мире, это было самое прекрасное. Он был глубоко тронут, и сердце его исполнилось нежностью и сочувствием. Он искал любви всю свою жизнь. Его природа жаждала любви. Это было органической потребностью его существа. Но жил он без любви, и душа его все больше и больше ожесточалась в одиночестве. Впрочем, сам он никогда несознавал, что нуждается в любви. Не сознавал он этого и теперь. Он только видел перед собой проявления любви, и они казались ему благородными, возвышенными, прекрасными.    Он был рад отсутствию мистера Морза. Достаточно с него было знакомства с Руфью, с ее матерью и с ее братом Норманом. Артура он уже немного знал. Знакомиться еще и с отцом - это было бы уж слишком. Ему казалось, что еще никогда в жизни он так не трудился. Самая тяжелая работа была детской игрой по сравнению с этим. На лбу у него выступили мелкие капли пота, а рубашка взмокла от усилий, которых требовало решение стольких непривычных задач сразу. Надо было есть так, как он никогда прежде не ел, пользоваться предметами, с назначением которых он не был знаком, украдкой поглядывать на других, чтобы понять, как все это делается, и в то же время вбирать в себя непрерывный поток новых впечатлений, едва успевая классифицировать их в своем сознании; испытывать неодолимое влечение к девушке, наполнявшее его смутной и болезненной тревогой; томиться страстным желанием проникнуть в те жизненные сферы, в которых она жила, и напряженно и непрестанно размышлять о том, как достичь этого. Искоса посматривая на Нормана, сидевшего напротив, или еще на кого-нибудь из обедавших, чтобы узнать, какой нож или вилку надо брать в том или ином случае, он старался в то же время ясно запечатлеть в своем сознании черты каждого и угадать, в каких он отношениях с Руфью. Кроме того, он должен был говорить, слушать то, что говорили ему, или то, что говорилось вокруг, отвечать, когда это было нужно, заботясь о том, чтобы язык, привыкший к распущенным речам, не сболтнул чего-нибудь неподходящего. К довершению всего существовала" еще постоянная угроза в виде слуги, который бесшумно появлялся за его плечами и, подобно некоему сфинксу, задавал загадки, требуя немедленного ответа. И все время ему не давала покоя мысль о чашках для полоскания пальцев. Против воли он то и дело вспоминал об этих чашках, думал о том, какие они из себя и когда их подадут. До сих пор он знал о них только понаслышке, и вот теперь, может быть через минуту-две, он их увидит, - ведь он сидит за одним столом с высшими существами, которые привыкли ополаскивать пальцы после еды, и должен будет сам - да, сам - это проделать. Но больше всего его занимала неотступная мысль: как ему держаться с этими людьми? Как себя вести? Он мучительно и напряженно старался разрешить эту проблему. Иногда ему приходило в голову, что хорошо бы притвориться не тем, что он есть на самом деле, но тотчас являлась другая опасливая мысль: что ничего у него не выйдет и что он не привык к притворству и легко может оказаться в дураках.    Занятый всеми этими размышлениями, Мартин первую половину обеда просидел очень тихо. Он не знал, что тем самым опроверг слова Артура, предупредившего родных, что приведет обедать дикаря, но чтобы они не пугались, так как дикарь этот очень интересный. Мартину никогда не пришло бы в голову, что ее брат может быть способен на такое предательство, в особенности после того, как он его выручил из беды. И он сидел за столом, угнетенный сознанием собственного ничтожества и очарованный всем, что совершалось вокруг него.    Впервые он понял, что еда не просто удовлетворение физической потребности. Раньше он никогда не замечал того, что ел. Это была пища, и только. Здесь же, за этим столом, он находил удовлетворение своему чувству прекрасного, потому что еда здесь являлась эстетическою функцией. И не только эстетической, но и интеллектуальной. Ум его усиленно работал. Вокруг него произносили слова, непонятные ему по значению, и другие слова, которые он встречал только в книгах и которые никто из людей его мира не мог далее выговорить. Когда он слышал, как легко произносились такие слова в этой удивительной семье, ее семье, он дрожал от восторга. Все увлекательное, высокое и прекрасное, о чем он читал в книгах, оказалось правдой. Он находился в блаженном состоянии человека, мечты которого вдруг перестали быть мечтами и воплотились в жизнь.    Никогда еще не поднимался он на такие жизненные высоты, и, наблюдая и слушая, он старался поменьше обращать на себя общее внимание, отвечая односложно: "да, мисс" и "нет, мисс", если она обращалась к нему; "да, мэм" и "нет, мэм", если к нему обращалась ее мать. Он едва удержался, чтобы не сказать ее брату: "да, сэр", как полагалось по правилам морской дисциплины. Он чувствовал, что тем самым поставил бы себя в приниженное положение, а этого не должно быть, если он хочет добиться ее. Да и гордость его восставала против этого. Ей-богу, думал он, я не хуже их, и если они знают многое, чего я не знаю, то и я могу всему этому научиться. Но в следующий миг, когда она или ее мать говорили ему: "мистер Иден", - он забывал свою гордую строптивость и сиял от восторга. Он был сейчас цивилизованным человеком и обедал в обществе людей, о которых раньше только читал в книжках. Он словно сам попал в книгу и странствовал по страницам переплетенного тома.    Но сидя за столом и уподобляясь скорее кроткому Ягненку, чем дикарю, описанному Артуром, Мартин не переставал ломать голову над тем, как ему быть. Он вовсе не был кротким ягненком, и его властная натура не мирилась с второстепенной ролью. Он говорил только тогда, когда это было необходимо, и речь его очень напоминала его переход из гостиной в столовую, когда он спотыкался и наталкивался на мебель. Мартин рылся в своем многоязычном лексиконе, боясь, что Нужные слова он не сумеет произнести как следует, а иные, знакомые ему, окажутся грубыми или непонятными. Все время его угнетала мысль, что эта связанность речи вредит ему, мешает выразить то, что он на самом деле чувствует и думает. Кроме того, невольная узда стесняла его независимый дух точно так же, как крахмальный воротничок давил его шею. Мартин опасался, что долго не выдержит. Чувства и мысли, обуревавшие его, настоятельно стремились вылиться наружу и принять определенную форму; и в конце концов он забыл, где находится, и старое, знакомое слово, одно из тех, которыми он привык пользоваться, сорвалось с его языка.    Мартин отклонил блюдо, предложенное лакеем, который все время торчал у него за спиной, и сказал кратко и выразительно:    - Пау.    Все за столом тотчас же застыли в ожидании, слуга с трудом сдержал злорадную ухмылку, а сам Мартин оцепенел, объятый ужасом. Но он быстро овладел собою.    - Это канакское слово, - сказал он, - означает: "хватит", "довольно". Так уж у меня вырвалось, нечаянно. - Он поймал любопытный взгляд Руфи, устремленный на его руки, и, отвечая на ее немой вопрос, продолжал.    - Я только что приплыл на одном из пароходов тихоокеанской почтовой линии. Он опаздывал, и нам пришлось поработать в порту на погрузке, и не как-нибудь, а на совесть. Там я и поободрал себе шкуру.    - О, я вовсе не на то смотрела, - поспешно сказала она. - Ваши руки кажутся маленькими по сравнению с вашей фигурой.    Он покраснел, словно ему указали еще на один его недостаток.    - Да, - сказал он огорченно, - кулаки у меня слабоваты, это верно. Но бицепсы здоровые, как у мула, и удар что надо. Когда я кому-нибудь заеду в зубы, то обычно расшибаю себе руки в кровь.    Мартин был недоволен тем, что сказал. Он почувствовал отвращение к себе: перестал следить за своей речью и сразу наболтал лишнего о вещах не очень красивых.    - Как смело было с вашей стороны притти на помощь Артуру; тем более что он вам совсем чужой, - сказала Руфь деликатно, заметив его смущение, но не поняв причины.    Он же вполне понял и оцепил ее тактичность и, увлеченный порывом благодарности, опять дал волю своему языку.    - Ерунда, - сказал он, - каждый сделал бы то же на моем месте. Эта шайка мерзавцев просто лезла на скандал. Артур их и не трогал. Они набросились на него, а я на них,- ну и отдул их порядком. Правда, кожа у меня на руках пострадала, ну да зато кое-кто из них не досчитался зубов. Я очень рад, что так вышло. Я когда вижу...    Он вдруг умолк с раскрытым ртом, потрясенный собственным ничтожеством, чувствуя, что недостоин даже дышать одним воздухом с нею. И в то время как Артур, подхватив разговор, в двадцатый раз стал рассказывать о приключении на пароме, - как на него напали какие-то пьяные хулиганы и как Мартин Иден бросился на них и спас его, - герой этого приключения, насупив брови, молча думал о том, что выставил себя болваном, и еще больше прежнего терзался вопросом, как же нужно вести себя в обществе этих людей. Он явно делал все время не то, что надо. Он был не их породы и потому не умел говорить их языком. Все это было несомненно. Подделываться под них? Но игра, наверное бы, не удалась, да и вообще притворство было не в его натуре. В ней не было места для обмана и фальши. Будь что будет, но oн должен оставаться самим собою. Сейчас он не может говорить их языком, но со временем сможет: в этом он был убежден непоколебимо. А пока - не молчать же ему! - он будет говорить своим языком; разумеется, смягчая выражения, чтобы его речь не шокировала их и была им понятна. Больше того, он не хочет своим молчанием дать повод думать, что ему ясно то, что на самом деле ему совершенно неясно. Поэтому, когда братья, говоря об университетских делах, несколько раз употребили слово "триг", Мартин Иден, следуя своему решению, спросил их:    - Что такое "триг"?    - Тригонометрия, - отвечал Норман. - Часть высшей "матики".    - А "матика" что такое? - был следующий вопрос, вызвавший у Нормана легкую улыбку.    - Математика, арифметика, - отвечал он.    Мартин Иден кивнул головой. Он заглянул в бесконечные, на первый взгляд, дали мудрости. Но то, что он увидел, приняло для него осязаемые формы. Необычайная сила его воображения воплощала абстрактные понятия в конкретные образы. В алхимическом приборе его мозга тригонометрия и математика и вся область знания, символом которой служили эти слова, превратилась в яркий ландшафт. Он видел, как на картине, зеленую листву, лесные прогалины, то ярко освещенные, то пронизанные золотистыми лучами. Издалека все казалось окутанным легкой пурпурной дымкой, но за этой дымкой, он знал твердо, лежала страна неведомого, страна романтических чудес. Все это пьянило его, как вино. Тут была почва для подвига, простор для мыслей и дел, мир, который можно было завоевать,- и тотчас же из глубины сознания всплыла мысль: завоевать ради нее, бледной, как лилия, девушки, сидящей перед ним.    Сверкающее видение было разрушено Артуром, который прилагал все старания, чтобы в Мартине проявился, наконец, дикарь.    Мартин Иден помнил свое решение. Впервые за весь вечер он стал самим собою и сначала с усилием, а потом Свободно, увлекаясь радостью творчества, стал рассказывать, стараясь представить жизнь такой, какою он ее знал, Он был матросом на контрабандистской шхуне "Хальцион", когда ее захватил таможенный катер. Мартин умел видеть и, вдобавок, умел рассказать о том, что видел. Он описывал бурное море, корабли и людей команды и силой своего воображения заставлял слушателей смотреть его глазами. С чутьем настоящего художника он выбирал из множества подробностей самое яркое и разительное, создавал картины, полные света, красок и движения, увлекая слушателей своим самобытным красноречием, вдохновением и силой. Иногда их шокировала реальность описаний или обороты речи, но грубое в его рассказе неизменно чередовалось с прекрасным, а трагизм смягчался юмором, причудливыми и веселыми образцами остроумия моряков.    И пока Мартин Иден говорил, девушка смотрела на него с восхищением. Его огонь согревал ее. Она удивлялась, как могла она такой холодною прожить все эти годы. Ей хотелось прильнуть к этому могучему, пылкому человеку, в котором клокотал вулкан силы и здоровья. Желание это было так сильно, что она с трудом сдерживала себя. Но в то же время что-то и отталкивало ее от Мартина. Отталкивали эти израненные руки, на которых остались неизгладимые следы труда и житейской грязи, эти вздувшиеся мускулы, эта шея, натертая воротничком. Его грубость пугала ее. Каждое грубое слово оскорбляло ее слух, каждая грубая подробность его жизни оскорбляла ее душу. И все-таки ее влекла к нему какая-то, как ей казалось, сатанинская сила. Все, что так твердо устоялось в ее мозгу, вдруг стало колебаться. Его жизнь, полная романтики и приключений, опрокидывала все привычные условные представления. Слушая его смех, его веселые рассказы об опасностях, она переставала считать жизнь чем-то серьезным и трудным: жизнь начинала представляться ей игрушкой, которой приятно поиграть, повертеть во все стороны, но которую можно и отдать без особого сожаления. "Вот и ты играй, - говорил ей внутренний голос,- прижмись к нему, если тебе так хочется, обними его за шею". Ей хотелось осудить себя за эти легкомысленные побуждения, но напрасно противопоставляла она ему свою чистоту, свою культуру - все то, что отличало ее от него. Посмотрев кругом, Руфь увидела, что и остальные слушают его, как завороженные, но в глазах своей матери она прочла тот же ужас, - восторженный, но все-таки ужас, - и это придало ей силы. Да, этот человек, пришедший из мрака, - порождение зла. Ее мать также видит это, - значит, так и есть. Руфь была готова положиться на суждение матери, как привыкла полагаться всегда. Пламя Мартина перестало жечь се, и страх, который он ей внушал, потерял свою остроту.    После обеда она играла ему на рояле, с тайным вызовом, с неосознанным желанием еще увеличить пропасть, их разделявшую. Ее музыка ошеломила Мартина, подействовала на него, как жестокий удар по голове, но, ошеломив и сокрушив, в то же время всколыхнула его душу. Он смотрел на Руфь с благоговением. Как и она, он почувствовал, что пропасть между ними еще увеличилась, но тем сильнее хотелось ему перешагнуть через нее. Map-тип был слишком чувствителен и экспансивен, чтобы целый вечер молча созерцать эту пропасть, в особенности когда еще при этом звучала музыка. Музыка на него всегда сильно действовала. Она, точно крепкое вино, побуждала его к смелым мыслям и поступкам, опьяняла воображение и уносила в заоблачную высь. У него словно вырастали крылья. Неприглядная действительность переставала существовать, уступая место прекрасному и необычайному. Он, конечно, не понимал того, что играла Руфь. Это было совсем не похоже на звуки разбитого пианино, которые он слышал на матросских танцульках, или на оглушительную медь духового оркестра. Но в книгах ему случалось читать о такой музыке, и он принимал на веру игру Руфи, не находя в ней простого и четкого ритма, к которому привыкло его ухо. Иногда ему казалось, что он поймал ритмический рисунок, и он уже готов был, подчинить ему строй образов, вставших перед ним, но тотчас же снова терялся в хаосе звуков, и его воображение беспомощно низвергалось на землю, как лишенная опоры тяжесть.    Один раз Мартину даже пришло в голову, не смеется ли она над ним. В ее игре ему чудилось нечто враждебное, и он старался угадать, что хотели сказать ее руки, ударявшие по клавишам.    Но он поспешно отогнал эту недостойную мысль и постарался свободно отдаться музыке. Прежнее очарование постепенно опять овладело им. Его ноги словно отделились от земли, плоть стала духом, лучезарное сияние разлилось перед глазами. Все, что было вокруг, исчезло, он парил над каким-то неведомым миром, мечту о котором лелеял давно. Знакомое и незнакомое смешалось в ярком и неотступном видении. Мартин видел неведомые порты знойных стран, блуждал по людным площадям, в селениях диких племен, которых никто никогда не видел. Он словно чувствовал знакомый ему аромат островов, который привык вдыхать в жаркие ночи на морс, снова долгие тропические дни плыл по Великому океану, среди увенчанных пальмами коралловых островов, исчезавших и вновь появлявшихся на бирюзовой поверхности. Картины возникали и исчезали быстро, как мысли. То он скакал на коне по выжженной солнцем пустыне, то, в следующее мгновение, сквозь радужную дымку раскаленного воздуха заглядывал в белую гробницу Долины Смерти или ударял веслами по волнам Ледовитого океана, где сверкали на солнце громадные ледяные острова. То лежал на коралловом острове под кокосовой пальмой, прислушиваясь к мерному шуму прибоя. Остов старого, потерпевшего крушение судна пылал синеватым пламенем, и при этом таинственном свете танцоры плясали "hula" под страстные завывания певцов, под звон гавайской гитары и грохот там-тама. Стояла напоенная страстью тропическая ночь. Вдали, на фоне звездного неба, вырисовывался силуэт вулкана. Вверху над головой медленно плыл бледный месяц, и низко над горизонтом сияли звезды Южного Креста.    Мартин был подобен эоловой арфе. То, что он пережил и изведал на своем веку было струнами, а музыка - ветром, который колебал эти струны, и они вибрировали, порождая воспоминания и мечты. Он не просто чувствовал. Каждое ощущение принимало у него форму и окраску и претворялось в образы каким-то чудесным и таинственным путем. Прошедшее, настоящее и будущее сливалось в одно; он уносился в огромный, жаркий, прекрасный мир, совершал великие подвиги, добиваясь ее. И вот он с ней, он владеет ею, заключает ее в свои объятия, увлекает ее в царство своих грез.    Руфь, взглянув на Мартина через плечо, прочла на его лице то, что он чувствовал. Это было совсем другое лицо, с большими сверкающими глазами, которые будто проникали за пелену звуков и там ловили биение живой жизни и исполинские призраки фантазии. Она была потрясена. Грубый, неуклюжий парень исчез. Плохо сшитый костюм, израненные руки и обожженное солнцем лицо попрежнему были перед ней, но теперь все это казалось ей лишь тюремной решеткой, сквозь которую она видела великую душу, беспомощную и немую, ибо не было слов, которые могли выразить взволновавшие ее чувства. Но все это Руфь видела лишь одно мгновение; неуклюжий парень появился снова, и она рассмеялась над своей фантазией. Однако впечатление oт этого мгновения сохранилось, и когда Мартин неловко подошел к ней, чтобы проститься, она дала ему томик Суинберна и еще томик Броунинга, - как раз сейчас она изучала Броунинга в курсе английской литературы. Мартин вдруг показался ей таким мальчиком, когда пробормотал слова благодарности, что она невольно почувствовала к нему материнскую нежность и жалость. Она забыла и грубого парня, и пленную душу, и мужчину, который так по-мужски смотрел на нее, радуя и в то же время пугая своим взглядом. Она видела перед собою лишь мальчика, и этот мальчик, пожимая ей руку своей рукой, такой жесткой и огрубевшей, что она царапала ей кожу, говорил ей запинаясь:    - Самый замечательный день в моей жизни. Видите ли, я не очень привык ко всему этому, - он растерянно оглянулся, - к таким людям, и таким домам. Это все совсем ново для меня... и это мне правится    - Надеюсь, вы к нам еще придете, - сказала она, когда он прощался с ее братьями.    Он напялил кепку, неуклюже споткнулся о порог и вышел.    - Ну, как он тебе понравился? - спросил Артур.    - Очень занятный. И для нас - словно струя озона, - ответила она. - Сколько ему лет?    - Двадцать, почти двадцать один. Я спрашивал его сегодня. Я никак не предполагал, что он так молод.    "Значит, я на целых три года старше его", подумала Руфь, целуя братьев на прощанье и желая им спокойной ночи.         

ГЛАВА III

      Сойдя с лестницы, Мартин Иден запустил руку в карман и, вытащив лоскуток коричневой рисовой бумаги и щепотку мексиканского табаку, скрутил папироску. Он с наслаждением затянулся долгой затяжкой и медленно выпустил дым.    - Чорт побери! - воскликнул он с благоговейным удивлением. - Чорт побери! - повторил он и, помолчав, пробормотал еще раз:-Чорт побери!-Потом он отстегнул воротничок и сунул его в карман. Моросил холодный дождь, но Мартин шел с непокрытой головой и в расстегнутом пиджаке, ничего не замечая кругом. Лишь смутно до его сознания доходило, что идет дождь. Он был в каком-то экстазе, видел сны наяву, мысленно переживая снова все, что только с ним произошло.    Наконец-то он встретил ту самую женщину, о которой он, правда, думал редко,- задумываться о женщинах ему было несвойственно, - но которую всегда смутно надеялся встретить на своем пути. Он сидел с нею рядом за столом, он пожимал ее руку, он смотрел ей в глаза и видел в них красоту ее души - равную красоте этих глаз, в которых она светилась, этого тела, в котором она обитала. Но о теле ее Мартин не думал как о теле, - и это было ново для него, потому что о других женщинах он иначе не думал никогда Ее тело было чем-то особым; казалось даже, что оно не должно быть подвержено обыкновенным телесным недугам и слабостям. Оно было не только обиталищем ее души, - оно было эманацией духа, чистейшим и прекраснейшим воплощением ее божественной сущности. Это впечатление божественности поразило Мартина и, рассеяв мечты, обратило его к более трезвым мыслям. До сих пор ни одно слово, ни одно указание, ни один намек на божественное не задевали его сознания. Мартин никогда не верил в божественное. Он всегда был человеком без религии и весело смеялся над священниками и над произведениями, толкующими о бессмертии души. Никакой жизни "там", говорил он себе, нет и быть не может; вся жизнь здесь, а дальше - вечный мрак. Но то, что он увидел в ее глазах, была именно душа - бессмертная душа, которая не может умереть. Ни один мужчина, ни одна женщина, которых он знал раньше, не вызывали в нем мыслей о бессмертии. А она вызвала! Она безмолвно шепнула ему об этом сразу, как только взглянула на него. Ее лицо и теперь сияло перед ним, бледное и серьезное, ласковое и выразительное, улыбающееся так нежно и сострадательно, как могут улыбаться только ангелы, и озаренное светом такой чистоты, о какой он и не подозревал никогда. Чистота ее ошеломила его и потрясла. Он знал, что существуют добро и зло, но мысль о чистоте как об одном из атрибутов живой жизни никогда не приходила ему в голову. А теперь - в ней - он видел эту чистоту, высшую степень доброты и непорочности, в сочетании которых и есть вечная жизнь.    И его вдруг охватило честолюбивое желание добиться бессмертия. Он отлично знал, что недостоин и воду таскать для этой девушки; уже то, что он сидел с нею весь вечер и беседовал, было неожиданной и фантастической удачей. Конечно, это была только случайность. Он ничем не за служил этого. Он не был достоин такого счастья. Религиозное настроение овладело им. Он стал кротким и смиренным, готовым к самоотречению и самоуничижению. В таком состоянии идет грешник к исповеди. Он был обличен во грехе. Но как всякий грешник, каясь и оплакивая свои прегрешения прозревает будущее блаженство, так и он видел впереди то счастье, которое даст ему обладание ею. Но мысль об этом обладании была окутана каким-то туманом и совсем не похожа на те мысли, которые возникали обычно. Честолюбивые мечты окрылили его, ему представлялось, что он парит вместе с нею на головокружительной высоте, наслаждается всем прекрасным и возвышенным, обменивается с нею мыслями. Это было какое-то духовное обладание, освобожденное от всего грубого, вольное содружество душ, мысль о котором он никак не мог довести до конца. Да он и не старался. Он вообще ни о чем не думал. Ощущения в нем взяли верх над рассудком, и он отдался эмоциям духа, которых никогда прежде не испытывал, плыл по течению в океане чувств, уносясь за пределы действительной жизни. Он шел, шатаясь, как пьяный, и бормоча вполголоса:    - Чорт возьми! О, чорт возьми!    Полицейский на углу посмотрел на него подозрительно и по походке признал в нем матроса.    - Где нагрузился? - спросил полицейский.    Мартин Иден возвратился на землю. Он был от природы наделен внутренней гибкостью, уменьем быстро приспособляться к обстоятельствам. Как только полицейский окликнул его, он тотчас же опомнился.    - Здорово! - воскликнул он со смехом. - А ведь я не знал, что разговариваю вслух.    - Еще немножко, и ты начнешь петь, - определил его состояние полицейский.    - А вот не начну. Дайте-ка мне спичку, я сейчас сяду в трамвай и поеду домой.    Он закурил папироску, пожелал полицейскому доброй ночи и зашагал дальше.    - Как вам это нравится, - пробормотал оп себе под нос,- этот олух принял меня за пьяного!- Он усмехнулся про себя и подумал: "А ведь я вправду пьян; вот не думал, что могу опьянеть от женского лица".    На Телеграф-авеню он вскочил в трамвай, шедший в Беркли. Вагон был набит молодыми людьми, распевавшими студенческие песни, Он с любопытством наблюдал их То были слушатели университета Они посещали те же лекции, которые посещала она, принадлежали к тому же обществу, могли водить с ней знакомство, могли видеть ее каждый день, если бы захотели. Он удивлялся, что они этого не хотят, что они прошатались где-то весь вечер, вместо того чтобы провести его с нею, беседовать с нею, любоваться ею восхищенно и почтительно. Он заметил одного юношу с узенькими глазками и отвислой губой. Дрянной, порочный мальчишка, решил он. На корабле это был бы трус, плакса и доносчик. Мысль, что он, Мартин, куда лучше этого юнца, чрезвычайно обрадовала его. Она как будто приблизила его к ней. Он стал сравнивать себя с этими студентами. Он подумал о своем крепком, мускулистом теле и решил, что в физическом отношении заткнет за пояс любого из них. Но их головы были наполнены знаниями, которые позволяли им говорить одним языком с нею, а вот эта-то мысль угнетала его. Но для чего-то и мне дан мозг в конце концов, тотчас подумал он. Чего достигли они, могу и я достичь. Они изучали жизнь по книгам, в то время как он был занят тем, что жил. Его голова тоже была наполнена знаниями, только это были знания иного рода. Кто из них сумел бы натянуть парус, править рулем, отстоять вахту? Его жизнь пронеслась перед ним, полная опасностей, отваги, лишений и трудов Он вспомнил все, что ему пришлось пережить во время учения. Что ж, а все-таки он не в проигрыше. Когда-нибудь и им придется столкнуться с живою жизнью и испытать все то, что он уже испытал. И прекрасно. Пока они будут узнавать то, что ему уже давно известно, он займется изучением по книгам другой стороны жизни.    Трамвай шел по мало застроенной местности между Оклендом и Беркли, и Мартин Иден ждал, когда он поравняется с хорошо знакомым ему двухэтажным домом, на котором красовалась вывеска: "Розничная торговля Хиггинботама". Возле этого дома он соскочил с трамвая и с минуту смотрел на вывеску. Она говорила ему больше, чем можно было на ней прочесть. Мелким самолюбием, эгоизмом и жалким ничтожеством веяло, казалось, от самих букв. Бернард Хиггинбогам был женат на сестре Мартина, и он достаточно хорошо успел изучить его. Мартин отпер дверь своим ключом и поднялся по лестнице во второй этаж. Тут жил его зять. Лавка находилась внизу, но запах лежалых овощей проникал и сюда. Пробираясь по темной прихожей, он споткнулся об игрушечную тележку, забытую одним из его многочисленных племянников, и с грохотом налетел на дверь. "Скряга, - подумал он, - жалеет уплатить два лишних цента за газ, чтобы жильцы не разбивали себе нос".    Нащупав ручку, он открыл дверь и вошел в освещенную комнату, где сидели его сестра и Бернард Хиггинбо-там. Она чинила его штаны, а он читал газету, растянувшись на двух cтульях и свесив костлявые ноги в стоптанных ковровых туфлях. Когда Мартин вошел в комнату, он взглянул на него поверх газеты темными, пронзительными, хитрыми глазами. В Мартине Идене Бернард всегда вызывал инстинктивное отвращение. Что могла сестра найти в этом человеке? Он ему казался каким-то гадом и вызывал непреодолимое желание раздавить его каблуком. "Когда-нибудь я набью ему морду",-утешал он себя, и только эта мысль помогала ему выносить присутствие этого человека. Злые и хищные глаза теперь смотрели на Мартина неодобрительно.    - Ну,- спросил Мартин,- в чем дело?    - Эту дверь только на прошлой неделе окрасили, -произнес мистер Хиггинботам не то жалобно, не то злобно, - а ты знаешь, какую плату теперь дерут союзы. Можно было бы поосторожнее!    Мартин хотел было ответить, но раздумал, решив, что это все равно безнадежно. Чтобы отвлечься, он посмотрел на хромолитографию, висевшую на стене. Он удивился. Всегда эта картина нравилась ему, но теперь он словно увидел ее впервые. Это была дешевка, третий сорт, как и все в этой лачуге. Ему вдруг представился тот дом, который он только что покинул, и он увидел сначала картины на стенах, а потом ее, с ласковой улыбкой пожимающую ему руку на прощанье. Он забыл, где находится, забыл о существовании Бернарда Хиггинботама и опомнился только, когда названный джентльмен спросил его:    - Привидение ты увидел, что ли?    Мартин пришел в себя и, взглянув в эти злые, хитрые глаза, вдруг вспомнил, какие они бывают, когда обладатель их отпускает товар в лавке,- масленые, слащавые, с заискивающим, рабски-угодливым выражением.    - Да, - отвечал Мартин,-я увидел привидение. Покойной ночи! Покойной ночи, Гертруда!    Он направился к двери и по дороге опять споткнулся и чуть не упал, зацепившись за ковер.    - Не хлопай дверью, - предостерегающе произнес мистер Хиггинботам.    Мартину кровь бросилась в голову, но он сдержался и осторожно затворил за собою дверь.    Мистер Хиггинботам торжествующе поглядел на жену.    - Пьян,- объявил он хриплым топотом,- я говорил, что он налижется!    Жена покорно кивнула головой.    - У него, правда, глаза блестят,- признала она,-и воротничок куда-то девался, а пошел он из дому в воротничке. Но, может, он не так уж много выпил.    - Он еле на ногах держится,- возразил ее супруг,-я наблюдал за ним. Шагу не мог сделать, чтобы не споткнуться. Ты слышала, как он чуть не свалился в передней?    - Он, верно, наскочил на алисину тележку,- отвечала она,- не заметил ее в темноте.    Мистер Хиггинботам повысил голос, давая волю нарастающему раздражению. Весь день он скромно стушевывался перед покупателями, в ожидании вечера, когда в кругу семьи сможет, наконец, позволить себе стать самим собою.    - Я тебе говорю, что твой прекрасный братец пьян!    Он говорил резким, холодным, решитительным тоном, чеканя слова, точно штампуя их на станке. Жена грустно умолкла. Это была крупная, рыхлая женщина, всегда небрежно одетая, всегда изнемогающая под бременем своего тела, своей работы и своего супруга.    - Это у него наследственное, от папаши, - продолжал тот прокурорским тоном,- и он пойдет по той же дорожке. Так и знай!    Она опять кивнула и со вздохом принялась шить. Оба были убеждены, что Мартин пришел домой пьяный. Их души были глухи ко всему прекрасному, иначе они бы поняли, что эти сверкающие глаза и сияющее лицо были отражением первой юношеской любви.    - Хорош пример для детей!-закричал вдруг мистер Хиггинботам, раздраженный молчанием жены. Иногда ему хотелось, чтобы она почаще возражала ему. - Если это случится еще раз, пусть убирается вон. Поняла? Я не желаю, чтобы невинные дети развращались, глядя на его пьяную харю!- Мистер Хиггинботам любил употреблять слова, только что вычитанные в газете. - Да,раз вращались. Иначе не скажешь.    Но жена попрежнему только вздыхала, качала головой и продолжала шить. Мистер Хиггинботам снова взял газету.    - А он заплатил за прошлую неделю? - спросил он вдруг среди чтения.    Она утвердительно наклонила голову.    - У него еще есть деньги.    - А скоро он опять отправится в плавание?    - Должно быть, как деньги выйдут, - отвечала она.- Он уж вчера ездил в Сан-Франциско - посмотреть, нет ли подходящего судна. Но пока у него деньги есть, он, конечно, не наймется на первое попавшееся. Он очень разборчив.    - Еще чего! Палубной швабре не пристало задавать-ся!-Мистер Хиггинботам усмехнулся - Разборчив! Подумаешь!    - Он тут рассказывал про одну шхуну, которая отправляется в далекие края за каким-то кладом. Вот он на ней хочет итти, если только хватит денег ее дождаться    - Если бы он хотел устроиться здесь, я бы его взял к себе возчиком, - сказал муж, без тени доброжелательства впрочем,- Том уходит.    Жена посмотрела на него тревожно и вопросительно.    - Ушел уже. Он переходит к Каррузерсам. Они платят больше. Я столько не могу платить.    - Вот видишь!- вскричала она.- Я тебе говорила. Ты ему платил слишком мало по его работе.    - Вот что, старуха, - со злобой ответил мистер Хиг-гинботам. - Я тебе тысячу раз говорил, чтобы ты не совала нос не в свое дело. Больше повторять не буду.    - Как хочешь, - проворчала она, - А только Том был хороший малый.    Супруг метнул на нее яростный взгляд. С ее стороны это было большой дерзостью.    - Если бы твой братец не был лодырем, он мог бы ездить с подводой.    - Он платит исправно за стол и квартиру,- возразила жена,- Он мой брат, и покуда он тебе ничего не должен, нечего придираться к нему. Я ведь еще тоже человек, даром что прожила с тобою целых семь лет    - А ты сказала ему, что он должен платить за газ, если будет читать по ночам?-спросил он.    Миссис Хиггинботам ничего не ответила. Ее негодование уже остыло, ее дух снова забился в недра утомленного тела. Супруг торжествовал. Он одержал верх. И его бусинки-глазки сверкнули злобной радостью. Ему доставляло большое удовольствие смирять ее; и, по правде говоря, теперь это было совсем нетрудно, не то что в первые годы их супружеской жизни, когда ежегодные роды и его постоянные придирки еще не подорвали ее сил.    - Ну, ладно, завтра скажешь,- сказал он.- И еще чтоб не забыть: пошли завтра за Мэриен, пусть присмотрит за детьми. А то теперь, раз Том уходит, мне самому придется ездить за товаром, а ты будешь торговать в лавке вместо меня.    - Завтра у меня стирка, - возразила она нерешительно.    - Встань пораньше, только и всего... Я раньше десяти не выберусь.    Он сердито перевернул газетный лист и снова погрузился в чтение.         

ГЛАВА IV

      У Мартина Идена еще звенело в ушах после столкновения с зятем, когда он через темную переднюю пробирался в свою комнату - тесную каморку, где помещалась только кровать, умывальник и один стул. Мистер Хиггин-ботам был слишком скуп, чтобы держать служанку, раз жена его могла работать. К тому же лишняя комната позволяла иметь двух жильцов вместо одного. Мартин положил Суинберна и Броунинга на стул, снял пиджак и сел на кровать. Пружины застонали, словно задыхаясь под тяжестью его тела, но он не обратил на это внимания. Нагнувшись, чтобы снять башмаки, он вдруг уставился на противоположную стену, где на белой штукатурке остались темные полосы от просочившегося сквозь крышу дождя, и замер. На этом грязном фоне стали возникать и таять разные видения. Он забыл про башмаки и долго смотрел на стену, потом у него зашевелились губы, и он прошептал: "Руфь!"    "Руфь!" Мартин никогда и не думал, что простой звук может быть так прекрасен. Этот звук ласкал его слух, и он повторял с упоением: "Руфь, Руфь". Это был талисман, магическое заклинание; и каждый раз, когда он произносил его, ее лицо являлось перед ним, озаряя всю степу золотым сиянием. Это сияние не задерживалось на стене, оно уходило в бесконечность, и где-то в золотом просторе его душа искала ее душу. Все лучшее, что было заложено в нем, хлынуло наружу могучим потоком. Самая мысль о ней облагораживала и возвышала его, делала лучше и вызывала желание стать еще лучше. Это было что-то новое. Мартин никогда еще не встречал женщин, с которыми он становился бы лучше, чем был. Напротив, все они обычно превращали его в грубое животное. Он не знал, что многие из них все же отдавали ему свое самое лучшее, как ни убого это лучшее было. Он никогда не думал о себе и не подозревал, что в нем есть нечто, вызывающее в сердцах любовь, и что именно потому многие женщины так упорно добивались его внимания. Он их никогда не искал, они сами его искали; и ему не пришло бы в голову, что некоторые из них становились лучше благодаря ему. До сих пор он относился к женщинам с беспечной небрежностью, и теперь ему казалось, что это они всегда хватали его и крепко держали своими грязными руками. Он был несправедлив к ним, несправедлив и к самому себе. Но этого он не мог понять, потому что не привык еще задумываться о таких вещах, и только сгорал от стыда, вспоминая о недавнем разврате. Мартин внезапно встал и заглянул в потускневшее зеркальце, висевшее над умывальником. Он тщательно вытер его полотенцем и смотрел на себя долго и внимательно. В сущности он рассматривал себя впервые в жизни. Его глаза были созданы, чтобы видеть, но до сих пор они были прикованы к непрестанно меняющемуся облику мира, и у него не оставалось времени взглянуть на себя. Теперь он видел перед собой лицо двадцатилетнего юноши, но никак не мог решить, красиво оно или нет, так как у него не было критерия для подобной оценки. Он увидел копну каштановых волос, вьющихся над высоким крутым лбом. Его кудри нравились женщинам, они любили перебирать их и гладить. Но он не стал приглядываться к волосам, считая, что для нее они не могут иметь никакого значения, и сосредоточенно и вдумчиво смотрел на свой лоб, пытаясь проникнуть в него, узнать, что за ним скрывается. Он настойчиво спрашивал себя, какой у него мозг? Чего можно ждать от этого мозга? Куда он заведет его?    Приведет ли он его к ней?    Мартин спрашивал себя, видна ли душа в этих исси-ня-серых глазах, которые часто становились совсем голубыми, точно вбирали в себя блеск морской глади, озаренной солнцем. Он гадал, могли ли его глаза понравиться ей. Он попытался посмотреть в них так, как смотрела бы она, но из этого ничего не вышло. Он обычно легко угадывал мысли других людей, но все это были люди, жизнь которых он хорошо знал. А ее жизни он не знал совсем. Она была загадка и чудо,- где ж ему было угадать хоть одну ее мысль? Ну, что ж, решил он наконец, это честные глаза, ни гнусности, ни коварства в них нет. Его удивил темный цвет его лица; он никогда не думал, что так черен. Он засучил рукава рубашки и сравнил белую кожу повыше локтя с кожей лица. Нет, он все-таки белый. Но руки были тоже загорелые. Тогда он согнул руку и, напрягая бицепсы, постарался разглядеть те части рук, которых вовсе не касалось солнце. Они были очень белы. Он рассмеялся при мысли, что и это бронзовое лицо в зеркале было некогда так же бело; ему не приходило в голову, что на свете не так уж много нашлось бы женщин, которые могли похвастаться такой же белой кожей, как у него,- там где она не была обожжена солнцем.    Рот у него был бы совсем как у херувима, если бы он не имел обыкновения, когда сердился, крепко сжимать свои чувственные губы, что придавало ему какую-то суровость, строгость почти аскетическую. Это были губы воина и любовника Они могли всласть наслаждаться жизнью, но умели при случае и повелевать. Подбородок и чуть тяжеловатая нижняя челюсть подчеркивали властное выражение лица. Сила уравновешивала в нем чувственность, и потому он любил здоровую красоту и откликался на здоровые чувства А между губами блестели зубы, которые ни разу еще не нуждались в услугах дантиста. Они были белые, крепкие и ровные,- так он решил, когда разглядел их как следует. Но тотчас же он почувствовал смущение. Где-то в его памяти шевельнулось смутное представление о том, что некоторые люди ежедневно чистят зубы. То были люди высшего круга, ее круга. Она, вероятно, тоже чистит зубы каждый день. Что она подумает о нем, если узнает, что он ни разу и жизни не чистил зубов. Он решил завтра же купить щетку и ввести это в обычай. Одними подвигами ее не завоюешь. Он должен произвести изменение во всем, что касалось его особы, начиная с чистки зубов и кончая ношением воротничка, хотя, надевая крахмальный воротничок, он всегда чувствовал себя так, будто его лишили свободы.    Мартин поднял руку и поскреб пальцем мозолистую ладонь, глядя на грязь, которая, казалось, въелась в тело так, что ее не соскоблишь и щеткой. Какая ладонь у нее! Даже вспомнить, и то было приятно. Нежная, точно лепесток розы; прохладная и легкая, как снежные хлопья. Мартин никогда не подозревал, что женская рука может быть такой мягкой и нежной. Он подумал, какое наслаждение должна доставлять ласка такой руки, и, поймав себя на этой мысли, покраснел и смутился. Эта мысль была слишком груба для нее и унижала ее духовную красоту. Руфь была бледным духом, призраком, парящим где-то далеко от всего земного. И все же он не мог отогнать воспоминания о ее мягкой ладони. Он привык к жестким, огрубевшим в труде рукам фабричных работниц и женщин, измученных домашней работой. Да, конечно, он понимал, почему так грубы их руки. Ее рука была нежной и мягкой потому, что ей был незнаком труд. Пропасть снова разверзлась между ними, как только он подумал о том, что есть люди, которым не нужно работать для того, чтобы жить. Он вдруг увидел перед собою образ аристократии, людей, не знающих труда. Этот образ возник на грязно-белой стене, надменный и внушительный, как бронзовая фигура. Мартин работал всю жизнь, с тех пор как он себя помнил; и вся его семья трудом добывала себе пропитание, взять хоть Гертруду. Ее натруженные от стирки руки распухали и делались красными, как вареное мясо. Или другая его сестра, Мэриен. Она работала на консервном заводе, и ее маленькие хорошенькие ручки были сплошь в ссадинах от ножей, которыми резали помидоры. Кроме того, прошлой зимой, когда она работала на картонажной фабрике, ей машиной отхватило два пальца. Он вспомнил грубые руки своей матери, сложенные крест-накрест в гробу. Отец его тоже работал до конца дней, и на его ладонях наросли мозоли чуть не в полдюйма толщиною. А у нее руки были нежные, и не только у нее, но и у ее матери и братьев. Последнее особенно поразило его; это был красноречивый знак касты, доказательство огромности расстояния, их разделявшего. Мартин с горькой усмешкой опять сел на кровать и снял, наконец, башмаки. С ума он сошел - опьянел от женского лица, от нежных женских рук. И вдруг перед его глазами всплыло новое видение. Он стоит перед огромным мрачным домом в лондонском Ист-Энде, ночью, а рядом с ним стоит Марджи, девчонка-работница лет пятнадцати. Он провожал ее домой после гулянья. Она жила в этом грязном доме, похожем на большой хлев. Прощаясь, Мартин протянул ем руку. Она подставила ему губы для поцелуя, но ему не хотелось целовать ее. Что-то в ней его отпугивало. Тогда она с лихорадочным трепетом сжала ему руку. Мартин почувствовал мозоли на ее маленькой ладони, и его вдруг захлестнула волна жалости. Он видел ее молящие голодные глаза, ее тщедушное, полудетское тело, в котором уже проснулся несмелый, но жадный инстинкт женщины. Тогда, в порыве сострадания, он обнял ее и поцеловал в губы. Он услыхал ее радостный возглас и почувствовал, как она, словно кошка, прижалась к нему. Бедный маленький заморыш! Мартин смотрел на это видение далекого прошлого. У него побежали мурашки по телу, как тогда, в ту минуту, когда она прильнула к нему, и сердце его сжалось от грусти. Это было серое видение: небо тогда было серо, и серый дождь моросил над грязными плитами мостовой. Но вдруг яркий свет озарил стену, и, затмевая все образы и видения, перед ним засияло ее бледное лицо в короне золотых волос, далекое и недостижимое, как звезда.    Он взял со стула томики Суинберна и Броунинга и поцеловал их. А все-таки она звала меня приходить, подумал он. Потом снова взглянул на себя в зеркало и сказал громко и торжественно:    - Мартин Иден, первое, что ты сделаешь завтра утром,- это пойдешь в бесплатную читальню и почитаешь что-нибудь о правилах хорошего тона. Понял?    После этого он погасил газ, и пружины застонали под грузом его тела.    - А главное, Мартин, ты должен поменьше чертыхаться. Слышишь, старина! Заруби это себе на носу!    Сказав так, он заснул, и сны его по смелости и необычайности могли сравниться только с грезами курильщика опиума.         

ГЛАВА V

      Проснувшись на другое утро, он почувствовал запах мыла и грязного белья и забыл свои розовые сны. До него донеслась перебранка и ругань людей, начавших трудовой день. Выйдя из своей комнаты, он услыхал сердитый окрик и звук затрещины, которой его сестра наградила кого-то из детей, чтобы дать выход своему раздражению. Визг ребенка, словно ножом, резнул его слух. Все здесь казалось ему отвратительным, даже самый воздух, которым он дышал. Как все это не похоже на покой и гармонию, царившие в доме, где жила Руфь! Там все было возвышенно и духовно; здесь - материально, грубо материально.    - Иди сюда, Альфред,- крикнул он плачущему ребенку и запустил руку в карман, где у него лежали деньги. К деньгам он относился небрежно, в этом сказывалась его широкая натура. Он сунул мальчугану монету и взял его на руки, чтобы успокоить.    - Ну, а теперь беги купи себе леденцов да поделись с братьями и сестрами. Выбери такие, чтобы подольше не таяли.    Его сестра на миг распрямилась над лоханью и посмотрела на него.    - Довольно было бы одного пенса,- сказала она,-ты не знаешь цены деньгам. Мальчик теперь объестся.    - Ничего,- ответил он весело,- мои денежки сами знают себе цену. Доброе утро, сестренка, если бы ты не была так занята, ей-богу поцеловал бы тебя.    Ему хотелось быть поласковее с сестрой; сердце у нее было доброе, и она по-своему (он это знал) любила его. Правда, с годами она все больше и больше теряла свой прежний облик, становилась сварливой и раздражительной. Он решил, что эта перемена объясняется тяжелым трудом, большой семьей и нудным характером супруга. И вдруг ему пришло в голову, что за это время она словно пропиталась запахом этих гнилых овощей, грязного белья и захватанных медяков, которые она считала за прилавком.    - Ступай-ка лучше завтракать,- сказала она внешне сурово, но в глубине души довольная; из всех ее странствующих по миру братьев Мартин всегда был самым любимым.    - Ну, иди ко мне, я тебя поцелую,- прибавила она, поддавшись неожиданному порыву.    Она обобрала пальцами пену сначала с одной руки, потом с другой. Мартин обнял ее тяжеловесный стан и поцеловал влажные, распаренные губы. Слезы навернулись у нее на глазах не столько от полноты чувств, сколько от слабости, вызванной постоянным переутомлением. Она оттолкнула его, но он все-таки успел заметить ее слезы    - Завтрак в печке,- прибавила она быстро.- Джим, наверное, уже встал. Я сегодня из-за стирки поднялась ни свет ни заря. Иди скорей поешь, да и уходи из дому; у нас сегодня тяжелый денек. Том ушел, стало быть Бернарду самому придется ехать с подводой.    Мартин с тяжелым сердцем отправился на кухню. Красное лицо сестры и ее неряшливый вид врезались ему в память. Она бы любила меня, если бы у нее нашлось время, подумал Мартин. Но она надрывается на работе. Скотина этот Бернард Хиггинботам, что заставляет ее так работать. И в то же время Мартин никак не мог отделаться от мысли, что в поцелуе сестры не было ничего красивого.    Правда, этот поцелуй сам по себе был необычен. Уже много лет она целовала его, лишь провожая в плавание или встречая по возвращении домой. Но в этом поцелуе чувствовался вкус мыльной пены, а губы ее были дряблы. Они не прижимались быстро и упруго к его губам, как должно быть в поцелуе. Это был поцелуй женщины настолько усталой, что она забыла даже, как целуются. Он невольно вспомнил, как до замужества она могла плясать всю ночь напролет после дня тяжелой работы и, как ни в чем не бывало, прямо с танцев отправлялась опять в свою прачечную. Тут Мартин снова подумал о Руфи и о том, что губы у нее, должно быть, такие же свежие, как и вся она. Она целует, вероятно, так же, как смотрит, как жмет руку: крепко и искренно. Он даже дерзнул представить себе, как ее губы прикасаются к его губам, и представил это так живо, что у него закружилась голова. Ему казалось, что он медленно плывет в облаке из розовых лепестков, опьяняющих его своим ароматом.    В кухне он нашел Джима, другого жильца, который медленно ел овсяную кашу, уставясь в пространство тупым, отсутствующим взглядом. Он был подмастерьем слесаря, и его вялый нрав и безвольный подбородок в сочетании с некоторой умственной отсталостью не сулили ему удачи в борьбе за существование.    - Ты почему не ешь?- спросил он, видя, как неохотно ковыряет Мартин свою овсянку.- Ты опять напился вчера?    Мартин отрицательно покачал головой. Он был подавлен убожеством всего, что его окружало. Руфь Морз казалась теперь еще дальше.    - А я напился, - сказал Джим с нервным хихиканьем,- нализался в доску. Эх, хороша же была девочка! Билль приволок меня домой.    Мартин кивнул головой в знак того, что слушает,- у него была бессознательная привычка проявлять таким образом внимание к собеседнику, к любому собеседнику. Потом он налил себе чашку едва теплого кофе.    - Пойдешь сегодня потанцевать в "Лотос"? - спросил Джим.- Будет пиво. А если явится компания из Те-мескаля, то без драки не обойдется. Мне, конечно, начхать. Я все равно притащу туда свою девчонку. Фу!.. Ну и вкус во рту у меня Чорт знает что такое!    Он скорчил гримасу и поспешил прополоскать рот глотком кофе.    - Ты Джулию знаешь? Мартин покачал головой    - Она теперь со мной - объяснил Джим.- Конфетка, а не девочка! Я бы тебя познакомил, да ты отобьешь. Ей-богу, я не понимаю, из-за чего девчонки на тебя так вешаются. Даже зло берет, когда видишь, как тебе ничего не стоит отбить любую.    - У тебя я еще ни одной не отбил,- заметил Мартин равнодушно, только чтобы окончить завтрак без ссоры.    - Как же так,- возразил тот,- а Мэгги?    - Да у меня с ней не было ничего. Я даже не танцевал с нею после того раза.    - Вот то-то и оно,- вскричал Джим,- ты только потанцевал с нею да глянул на нее разок-другой - и готово дело. Ты, может, ничего такого и не думал. А она после на меня и смотреть не стала. Все время только про тебя и спрашивала. Если бы ты захотел, она бы тебе сразу же назначила свидание.    - Но я ведь не захотел.    - Неважно. Я все равно получил отставку.- Джим посмотрел на него с восхищением. - И как это тебе удается, Мартин?    - Мало о них думаю, вот и все,- отвечал тот.    - Ты, стало быть, делаешь вид, что тебе на них наплевать?- допытывался Джим.    Мартин с минуту раздумывал над ответом.    - Может, это и подействовало бы. Но я-то в самом деле вовсе о них не думаю. А ты попробуй сделать вид, может что и выйдет.    - Жаль, тебя вчера не было у Райли, - объявил вдруг Джим без всякой логической последовательности,-там был один красавчик из Западного Окленда, по прозванию "Крыса". Ох, и увертлив в драке! Никому из наших ребят не удалось свалить его. Все жалели, что тебя нет! Где ты вчера шатался?    - Так, в Окленде-отвечал Мартин.    - В театре был?    Мартин отодвинул свою тарелку и пошел к двери.    - Так что ж, потанцуем сегодня?- крикнул Джим ему вслед.    - Да нет, едва ли,- ответил Мартин.    Он сбежал с лестницы и вышел на улицу, чувствуя потребность в свежем воздухе. Он задыхался в атмосфере этого дома, а беседа с Джимом привела его в ярость. Были мгновения, когда он чуть-чуть не вскочил и не ткнул его носом в тарелку с кашей. Чем больше болтал Джим, тем дальше уходила Руфь. Разве он может надеяться, живя среди таких скотов, стать когда-нибудь с нею рядом? Его приводила в отчаяние трудность стоящей перед ним задачи, он чувствовал безвыходность своего положения, положения человека из рабочего класса. Казалось, все кругом висело на нем мертвым грузом и не давало подняться - сестра, ее дом, ее семья, слесарь Джим,- все, к чему он привык, куда уходили корни его существования. Жизнь для него утратила вкус. До сих пор он принимал жизнь так, как она есть.Он никогда не задумывался над вопросом, хороша она или плоха, разве лишь когда читал книги. Но ведь то были только книги, прекрасные сказки о прекрасном несуществующем мире. А теперь он увидел этот мир существующим в действительности и женщину-цветок, по имени Руфь, в центре этого мира. И вот с этой поры он изведал горечь жизни, тоску и безнадежность, которая была особенно мучительна оттого, что надежда питала ее.    Мартин долго решал, куда пойти: в Берклейскую общедоступную читальню или в Оклендскую, и остановился на Оклендской. Как знать! Читальня - самое подходящее для нее место, и вполне возможно, что он встретит ее там. Он совершенно не был знаком с расположением отделов и скитался среди бесконечных полок беллетристики, пока какая-то худенькая, похожая на француженку девушка не сказала ему, что справочная библиотека находится наверху. Он не догадался обратиться к человеку, сидевшему за столом, и, двинувшись наугад, попал в отдел философии. Он слыхал о существовании философских книг, но никак не подозревал, что об этой науке столько написано. Высокие шкафы, набитые толстыми томами, подавляли его и в то же время подстрекали. Здесь было над чем поработать мозгу. В математическом отделе он нашел книги по тригонометрии и долго рассматривал казавшиеся ему бессмысленными формулы и чертежи. Он читал английские слова, но значение их от него ускользало. Это был какой-то особенный язык. Норман и Артур знали этот язык. Он слышал, как они говорили на нем. А они были ее братья. Мартин ушел из отдела философии с чувством безнадежности. Книги, казалось, надвигались со всех сторон и хотели задавить его. Он никогда не подозревал, что человеческие знания так огромны. Его охватил страх: сумеет ли он одолеть все это Но тут же он вспомнил, что были люди - и много людей,- которые одолели. И он горячо поклялся, что сумеет постичь все то, что постигли другие.    Так он блуждал, переходя от отчаяния к восторгу, среди полок, уставленных сокровищами мудрости. В общем отделе он нашел "Конспективный курс" Норри. С благоговением он перелистал его. Здесь по крайней мере было что-то родное. Автор, как и он, был моряком. Потом он нашел книгу с надписью "Боудич" на корешке, сочинения Лекки и Маршала. Вот, отлично. Он займется изучением навигации. Бросит пить, начнет усиленно работать и станет капитаном. В этот миг Руфь казалась ему совсем близкой. Капитаном он уже может жениться на ней - если она захочет. А если не захочет - ну что ж, благодаря ей он будет жить хорошей, достойной жизнью, а пить во всяком случае бросит. Потом он вспомнил о страховщике и судовладельце, этих двух хозяевах капитана, интересы которых никогда не совпадают, и подумал о том, что каждый из них может погубить его, и наверняка погубит. Оглядев комнату, он даже зажмурился перед внушительным зрелищем десяти тысяч томов. Нет, с морем покончено. Здесь, в этом множестве книг, заключена огромная сила, и если он хочет совершать великие дела, то должен совершать их на суше! А кроме того, капитанам не разрешается брать с собою в плавание жен.    Наступил полдень. Прошло еще некоторое время. Мартин забыл о еде и все рассматривал заглавия книг, ища руководство по правилам этикета. Его ум, помимо мыслей о карьере, был занят решением простой задачи: если молодая леди, прощаясь с вами, просит зайти еще раз, то как скоро можно это сделать? Но когда он набрел, наконец, на нужную книгу, он все же не получил ответа. Он пришел в ужас от сложности и многообразия форм этикета, запутался во всех этих наставлениях о порядке обмена визитными карточками, принятом в светском обществе, и отошел с грустью. Он не нашел того, что искал, но зато понял, что соблюдение всех форм вежливости требует огромного количества времени и для усвоения всех этих форм ему пришлось бы еще раз прожить жизнь.    - Ну что же, нашли вы, что вам нужно? - опросил его человек, сидевший за столом.    - Да, сэр, у вас отличная библиотека,- отвечал Мартин.    Человек кивнул головой.    - Приходите к нам почаще. Вы моряк?    - Да, сэр. Я приду еще как-нибудь.    "Как он узнал, что я моряк?" - спрашивал он себя, спускаясь с лестницы.    И, выйдя на улицу, он постарался итти прямо, без неуклюжего раскачивания. Он помнил об этом, пока не погрузился в размышления; а тогда зашагал своей обычной походкой.         

ГЛАВА VI

      Беспокойное томление, похожее на муки голода, овладело Мартином. Он изнывал от желания увидеть вновь девушку, чьи нежные руки с неожиданной цепкостью захватили всю его жизнь. Пойти к ней он не решался. Он боялся, что это будет слишком скоро и он таким образом нарушит этот страшный свод правил, именуемый этикетом. Он проводил долгие часы в Оклендской и Берклей-ской библиотеках, где записался на свое имя, на имя Гертруды, Мэрией и даже Джима, который дал согласие после того, как Мартин щедро угостил его пивом. На все четыре абонемента он набрал книг, и в его каморке почти всю ночь горел газ, за что он и платил мистеру Хиггин-ботаму лишних пятьдесят центов в неделю.    Но книги, которые он читал, только усиливали его беспокойство. Каждая страница в новой книге казалась ему лазейкой в сады знаний. Его голод становился еще острее от чтения этих книг. К тому же он не знал, с чего следовало начинать, и, конечно, очень страдал от отсутствия подготовки. Он не знал даже самых простых вещей, которые, очевидно, должен был знать всякий берущийся за книгу. То же самое можно было сказать и о поэзии, которую Мартин читал с необычайным увлечением. Из Суинберна он прочел не только то, что было в томике, данном ему Руфью. Он прочел и "Долорес" и отлично понял все; Руфь, вероятно, не понимала этого произведения, решил он. Как могла она понять, живя такой утонченной жизнью? Потом ему попались под руку стихотворения Киплинга, и он был заворожен музыкой, ритмом, волшебной образностью строк, говоривших о таких знакомых ему вещах. Его поразила та любовь к жизни, та тонкость психологии, которая отмечала все стихи Киплинга. "Психология" была новым словом в лексиконе Мартина Идена. Он приобрел словарь, чем подорвал свои финансы и сократил срок пребывания на суше, а кроме того, привел в ярость мистера Хиггин-ботама, который предпочел бы получить эти деньги в уплату за комнату.    Днем он не решался даже приближаться к жилищу Руфи, но по ночам, словно вор, бродил вокруг дома Морзов, украдкой глядя на освещенные окна и испытывая нежность к самим стенам, которые ее окружали. Несколько раз он чуть-чуть не наткнулся на ее братьев, а однажды долго шел за мистером Морзом, изучая его лицо при свете уличных фонарей и страстно желая, чтобы почтенный джентльмен подвергся какой-нибудь смертельной опасности и предоставил Мартину случай спасти его жизнь. В другой раз он вдруг увидел Руфь в окне второго этажа. Видна была лишь ее голова, плечи и руки, по движениям которых он решил, что она причесывается. Это длилось одно мгновение, но и мгновения было достаточно, чтобы вся кровь заклокотала в нем и превратилась в пьянящее вино. Она, правда, тотчас же опустила штору, но он узнал, где ее комната, и после этого уже часами простаивал под деревом на противоположном тротуаре, выкуривая бесчисленное количество папирос. Однажды он. увидел, как ее мать выходила из банка, и лишний раз убедился в неизмеримости расстояния, их разделяющего. Она принадлежала к тем, кто держит деньги в банке. Он за всю свою жизнь ни разу не входил в банк и был убежден, что подобные учреждения посещаются лишь очень богатыми и очень могущественными людьми.    В известном смысле он переживал моральную революцию. Ее чистота и непорочность произвели на него такое впечатление, что он решил во что бы то ни стало тоже сделаться чистым. Он должен стать чистым, если хочет быть достойным дышать одним с нею воздухом. Он чистил зубы и беспрестанно скреб руки кухонной щеткой, пока в окне магазина не увидел щеточки для ногтей и не угадал ее назначения. Приказчик, взглянув на его ногти, предложил ему еще и ногтечистку, и, таким образом, его набор туалетных принадлежностей обогатился еще одним предметом. Он достал в библиотеке книгу о личной гигиене и вычитал в ней, что необходимо каждое утро обливаться холодной водой. Это позабавило Джима и сильно смутило мистера Хиггинботама, который, не сочувствуя подобным причудам, всерьез занялся обсуждением вопроса, не следует ли брать с Мартина особую плату за воду. Следующим шагом по пути прогресса была забота о фасоне брюк. Начав интересоваться этим вопросом, Мартин скоро заметил разницу между мешковатыми штанами рабочих и брюками людей высшего класса, с прямою складкою от колена до ступни. Догадавшись, в чем тут секрет, Мартин отправился в кухню сестры за утюгом и гладильной доской; но первая попытка окончилась неудачей, он только спалил свои брюки и должен был купить новые, чем еще больше приблизил день ухода в плаванье.    Но внешними реформами дело не ограничилось. Курить он все еще продолжал, однако пить бросил. До сих пор он считал пьянство самым подходящим занятием для мужчин и даже очень гордился тем, что у него крепкая голова и он может продолжать пить и тогда, когда большинство собутыльников давно уже валяется под столом. В Сан-Франциско у него было много товарищей по прежним плаваньям, и при встречах он попрежнему угощал их вином, но себе заказывал только кружку пива или легкого эля и добродушно сносил все насмешки. Он с любопытством наблюдал за тем, как они, напиваясь, постепенно доходили до скотского состояния, и радовался, что сам он уже не такой. У каждого из них были свои горести, и вино помогало им забыть действительность и перенестись в страну грез и фантазий. Но Мартину уже не нужен был алкоголь. Он находился в состоянии более глубокого опьянения,- он был пьян Руфью, которая зажгла в нем любовь и стремление к новой, лучшей жизни; пьян книгами, которые пробудили в нем мириады неиспытанных желаний; пьян мыслью о собственной чистоте, которая дала ему еще более полное, чем раньше, ощущение здоровья и заставила все его тело трепетать от физической радости существования.    Однажды Мартин отправился в театр в смутной надежде увидеть Руфь, и с балкона второго яруса он и в самом деле увидел ее. Она прошла по партеру в сопровождении Артура и еще какого-то странного молодого человека в очках, стриженного бобриком, который тотчас возбудил в Мартине тревогу и ревность. Она села в первом ряду, и он уже почти ничего не видал в течение всего вечера, кроме ее стройных плеч и золотых волос, затуманенных расстоянием. Но все же раз или два он оглянулся по сторонам и успел заметить двух девушек, сидевших через несколько мест от него; девушки эти улыбнулись и сделали ему глазки. Он всегда охотно знакомился, и не в его натуре было оставлять без ответа подобные знаки внимания. Еще недавно он непременно улыбнулся бы им в свою очередь, а затем пошел бы и дальше. Но теперь все переменилось. Он, правда, ответил улыбкой, но тотчас же после этого отвернулся и старался больше не смотреть в их сторону. Однако не один еще раз, совсем позабыв об этих девушках, он вдруг снова ловил их улыбки. Трудно измениться за один день, да к тому же он от природы был ласков и приветлив и поэтому невольно улыбался девушкам в ответ, улыбался просто, по-товарищески. Все это было старо, как мир. Он знал, что они ведут с ним обычную женскую игру. Но для него теперь все стало иным. Там, далеко, в первом ряду, сидела женщина, единственная на свете, столь не похожая, столь бесконечно не похожая на этих двух девушек его класса, что к ним он уже не мог чувствовать ничего, кроме жалости. Он от души желал им обладать хоть крохотной долей ее божественной красоты. Ни за что на свете он не бросил бы им упрека в слишком дерзком заигрывании. Но оно не льстило ему: Мартин отлично понимал, что, принадлежи он к миру Руфи, девушки не стали бы заигрывать с ним. И при каждом их взгляде он чувствовал, как сжимаются вокруг него цепкие щупальцы его мира и тянут его вниз.    Мартин покинул свое место незадолго до конца последнего акта, желая посмотреть на нее, когда она будет выходить. Множество ротозеев всегда толпилось у театрального подъезда, и легко можно было остаться позади немеченным, если пониже надвинуть кепку на лоб и спрятаться за чьей-нибудь спиной. Он вышел раньше всех и смешался с толпой, но едва он занял свою наблюдательную позицию, как появились те две девушки. Он знал, что они ищут его, и в этот миг проклинал ту силу, которая притягивала к нему женщин. Сначала они как будто не заметили его, но он скоро понял, что это только маневр. Подходя ближе, они замедлили шаг, и, наконец, одна из них, проходя мимо, задела его плечом и оглянулась, делая вид, словно только сейчас его узнала. Это была стройная брюнетка с черными лукавыми глазами. Обе девушки опять улыбнулись ему, и он тоже улыбнулся им в ответ.    - Хелло, - сказал он.    Это было сказано совершенно машинально, как часто приходилось произносить это слово в подобных случаях. Впрочем, природное добродушие и приветливость не позволили бы ему поступить иначе. Черноглазая девушка улыбнулась весело и вызывающе и, взяв под руку свою подругу, выразила желание остановиться; подруга хихикнула в знак согласия. Он почувствовал ужас: Руфь могла пройти мимо и увидеть его разговаривающим с этими девушками. Тогда он просто, как будто так и нужно было, шагнул к черноглазой и пошел рядом с нею. Здесь его речь и его манеры уже не могли показаться неловкими. Здесь он был как у себя дома, мог проявить и остроумие, и щегольнуть жаргонными словечками, мог смеяться и болтать о чем угодно, пользуясь всеми преимуществами быстрого и случайного знакомства. Дойдя до угла, он сделал попытку отстать от толпы, стремившейся вперед, и свернуть в переулок. Но черноглазая девушка схватила его за локоть, не выпуская руки своей подруги, и крикнула:    - Постой, Билл. Куда так спешишь? Уж не хочешь ли ты удрать от нас?    Мартин остановился и, смеясь, повернулся к ним лицом. Позади них, под ярким светом уличных фонарей, струился людской поток. Там, где они стояли, было сравнительно темно, и он мог, оставаясь незамеченным, увидеть ее, если бы она прошла мимо. А пройти она должна была непременно, потому что эта дорога вела к ее дому.    - Как ее зовут? - спросил он, указывая на черноглазую и обращаясь к ее хихикающей подруге.    - Это уж вы ее спросите, - отвечала та с хохотом.    - Ну, как же? - спросил он, оборачиваясь к черноглазой.    - А вы мне разве сказали, как вас зовут? - возразила она    - Да вы и не спрашивали, - улыбнулся он, - впрочем, вы угадали. Меня и в самом деле зовут Билл. Верно, верно!    - Подите вы! - Она посмотрела на него долгим взглядом, зовущим и откровенно страстным. - Ну, по чести! Говорите!    И посмотрела снова Вся исконная женская сущность, не изменившаяся за много веков, отражалась в ее взгляде. И Мартин уже знал, что будет дальше: теперь она начнет отступать смиренно и робко, готовая в любой миг перейти в наступление, как только почувствует, что в нем остывает пыл погони. Как-никак, он был мужчина, чувствовал к ней невольное влечение, и ее страстные взоры льстили его самолюбию. О, он прекрасно знал этих девчонок, знал их насквозь! Славные, хорошие девушки, насколько могли быть хорошими девушки этого класса, добывающие себе пропитание тяжелым трудом. Слишком гордые, чтобы продавать свои ласки, они искали хоть немножко счастья в житейской пустыне, стараясь не заглядывать в бездну, именуемую будущим, где ждала их или тяжкая, бесконечная работа, или хотя и лучше оплачиваемая, но страшная дорога.    - Билл, - отвечал он снова. - Ей-богу! Билл Пит, никак не иначе    - Шутите? - переспросила она    - И вовсе не Билл, - вмешалась другая.    - А вы почем знаете? Вы меня никогда и в глаза невидали.    - Ну и что ж, что не видала! И так знаю, что врете!    - Ну как же - Билл? - спрашивала первая.    - Пусть будет Билл, - дружелюбно сказал он. Она ухватила его за плечо и весело тряхнула.    - Так и знала, что врете. А все-таки вы ничего себе. Он пожал ее ищущую руку и на ладони нащупал знакомые царапины и шрамы.    - Давно ушли с консервного завода? - просил он.    - Вы почем знаете? Вы уж не ясновидящий ли? - вскричали обе девушки.    И, обмениваясь с ними разными глупыми шутками, он вдруг мысленно увидел перед собой огромные томы библиотеки, хранящие мудрость веков. Он с горечью улыбнулся неуместному сейчас видению, и опять сомнения охватили его. Но за всеми этими мыслями и словами он не упускал из виду поток уличной толпы. И вот он увидел ее в ярком свете фонарей, она шла между братом и незнакомым юношей в очках. Сердце его замерло. Он долго ждал этого мгновения. Он успел разглядеть что-то легкое и воздушное вокруг ее царственной головки, стройные контуры ее фигуры, изящество походки, движение, которым она подобрала юбку, когда переходила через улицу. И вот она прошла, а он остался с этими двумя работницами, стоял и смотрел на их убогие платья, носившие следы жалких и отчаянных попыток принарядиться, их дешевые ботинки, дешевые ленточки, дешевые колечки на грубых пальцах. Кто-то тронул его за руку, и он услыхал голос, сказавший:    - Проснитесь, Билл. Что такое с вами?    - Что вы сказали? - переспросил он.    - Да так, ничего особенного, - отвечала черноглазая, тряхнув головой, - я только подумала...    - Что?    - Было бы недурно, если бы вы подыскали кавалера для нее, - она указала на подругу, - и мы бы пошли куда-нибудь выпить кофе и поесть мороженого.    Он почувствовал внезапно какую-то духовную тошноту. Уж очень груб был переход от Руфи ко всему этому. Рядом с зовущими глазами этой девушки Мартин увидел вдруг лучезарные, ясные глаза Руфи, глаза святой, взиравшие на него с недосягаемых высот чистоты. И он почувствовал в себе великую силу. Он выше всего этого. Жизнь для него нечто большее, чем для этих девушек, мечтающих о кавалерах и о мороженом. Он вспомнил, что и раньше он жил в своих мыслях особой, тайной жизнь. Он пробовал иногда поверять эти мысли другим, но до сих пор не нашлось ни одной женщины, способной их понять, да и ни одного мужчины тоже. Если он высказывал их вслух, слушатели смотрели на него с недоумением. Да, если его мысли им недоступны - значит, и сам он выше их. Он почувствовал в себе силу и сжал кулаки. Если жизнь для него нечто большее, то он вправе и требовать от нее большего, но только, конечно, не здесь, не в общении с этими людьми. Эти черные глаза ничего не могли дать ему. Он знал, какие мечты отражены в их взгляде, - о мороженом и еще, пожалуй, кое о чем. Тогда как ее неземной взор обещал ему все, к чему он стремился, и еще бесконечно многое, Книги, картины, красоту и спокойствие, изящество возвышенной и утонченной жизни - вот что обещал этот взор. За черными глазами совершался мыслительный процесс, известный ему во всех подробностях. Это был как бы часовой механизм. Он мог наблюдать каждое колесико. Они звали к пошлым, низменным утехам, ведущим к пресыщению, в конце которых зияла могила. А тот неземной взор звал к проникновению в непостижимую тайну, в чудо вечной жизни. В нем он видел отражение ее души и отражение своей души также.    - В программе одна ошибка, - сказал он громко,-я сегодня занят.    В глазах девушки отразилось разочарование.    - Вздумали навестить больного друга? - съязвила она.    - Нет, зачем... У меня свидание... - он запнулся,-с одной девушкой.    - Не врете? - спросила она строго. Он поглядел ей в глаза и ответил:    - Честное слово, правда. Но мы можем встретиться в другой раз. Как вас зовут? Где вы живете?    - Меня зовут Лиззи, - отвечала она, пожимая ему руку и всем телом приникая к нему, - Лиззи Конолли. Я живу на Пятой улице, у рынка.    Они еще поболтали минут пять, прежде чем проститься. Мартин не хотел сразу ит ти домой. Он пошел к знакомому дереву, встал на привычное место под ее окном и прошептал взволнованно:    - У меня свидание с вами, Руфь. Я не хочу других свиданий.         

ГЛАВА VII

      Прошла неделя с того дня, как Мартин познакомился с Руфью, а он все еще не решался пойти к ней. Иногда он уже совсем готов был решиться, но всякий раз сомнения одерживали верх. Он не знал, спустя какой срок прилично повторить посещение, и не было никого, кто бы мог ему сказать это, а он боялся совершить непоправимую ошибку. Он отошел от всех своих прежних товарищей и порвал с прежними привычками, а новых друзей у него не было, и ему оставалось только чтение. Читал он столько, что обыкновенные человеческие глаза давно уже не выдержали бы такой нагрузки. Но у него были выносливые глаза и крепкий, выносливый организм. Кроме того, до сих пор он жил в стороне от абстрактных книжных мыслей, и мозг его представлял собой нетронутую целину, благодатную почву для посева. Он не был утомлен науками и теперь мертвой хваткой вцеплялся в книжную премудрость.    К концу недели Мартину показалось, что он прожил целые столетия - так далека была прежняя жизнь и прежнее отношение к миру. Но ему все время мешал недостаток подготовки. Он брался за книги, которые требовали многих лет специального изучения. Сегодня он читал книги по античной, завтра по повой философии, так что в голове у него царила постоянная путаница идей. То же самое было и с экономическими учениями. На одной и той же полке в библиотеке он нашел Карла Маркса, Рикардо, Адама Смита и Милля, и непонятные ему формулы одного опровергали утверждения другого. Он совершенно растерялся и все-таки хотел все знать, одновременно увлекаясь и экономикой, и индустрией, и политикой. Однажды, проходя через Сити-Холл-парк, он увидел толпу, окружившую человек пять или шесть, которые, по всей видимости, были заняты каким-то горячим спором. Он подошел поближе и тут в первый раз услыхал еще незнакомый ему язык народных философов. Один был бродяга, другой - профсоюзный агитатор, третий - студент университета, а остальные - просто любители дискуссий из рабочих. Впервые он услыхал об анархизме, социализме, о едином налоге, узнал, что существуют различные, враждебные друг другу, системы социальной философии. Он услыхал сотни совершенно новых для него терминов из таких областей науки, которые еще не вошли в его скудный обиход сведений. Вследствие этого он не мог следить за развитием спора и лишь чутьем угадывал идеи, скрытые в этих странных словах. Был среди спорщиков черноглазый лакей из ресторана - теософ, член профсоюза пекарей - агностик, какой-то старик, сразивший всех своей удивительной философией, основанной на утверждении, что все сущее справедливо, и еще один старик, пространно рассуждавший о космосе, об атоме-отце и об атоме-матери.    У Мартина Идена голова распухла от всех этих рассуждений, и он поспешил в библиотеку посмотреть значение десятка врезавшихся в его память слов. Уходя из библиотеки, он нес подмышкой четыре толстых тома "Тайная доктрина" госпожи Блавадской, "Прогресс и бедность", "Квинтэсенция социализма", "Война религии и науки". К несчастью, он начал с "Тайной доктрины". Каждая строчка в этой книге изобиловала многосложными словами, которых он не понимал. Он сидел на кровати и чаще смотрел в словарь, чем в книгу. Он вычитал столько слов, что, запоминая одни, забывал другие и должен был снова искать в словаре. Он решил записывать слова в особую тетрадку и в короткий срок исписал десятка два страниц. И все-таки он ничего не мог понять. Он читал до трех часов утра; у него уже ум за разум зашел, а все же ни одной существенной мысли он в тексте не уловил. Он поднял голову, и ему показалось, что вся комната ходит ходуном, как корабль во время качки. Тогда он выругался, отшвырнул "Тайную доктрину", потушил газ и решил заснуть. Не лучше пошло дело и с остальными тремя книгами. И не то, чтобы мозг его был слаб или невосприимчив: он мог бы усвоить все эти мысли, но ему нехватало тренировки и нехватало словесного запаса. Он, наконец, понял это и одно время носился даже с мыслью читать один только словарь, пока он не выучит наизусть все незнакомые слова.    Единственным утешением была для Мартина поэзия: он с восторгом читал тех простых поэтов, каждая строчка которых была ему понятна. Он любил красоту, а здесь он находил ее в изобилии. Поэзия действовала на него так же сильно, как и музыка, и незаметным образом подготовляла его ум к будущей, более трудной работе. Страницы его памяти были пусты, и он без всякого усилия запоминал строфу за строфой, так что скоро мог уже вслух произносить целые стихотворения, наслаждаясь гармоническим звучанием оживших печатных строк. Однажды он случайно наткнулся на "Классические мифы" Гэйли и "Век сказки" Бельфинча. Словно луч яркого света прорезал вдруг мрак его невежества, и его еще больше потянуло к поэзии.    Человек за столом уже знал Мартина, был очень приветлив с ним и дружелюбно кивал головой, когда Мартин приходил в библиотеку. Поэтому Мартин решился однажды на смелый поступок. Он взял несколько книг и, когда библиотекарь штемпелевал его карточки, пробормотал:    - Послушайте, можно вас спросить кой о чем? Библиотекарь улыбнулся и ободряюще кивнул головой,    - Если вы познакомились с молодой леди и она просила вас зайти... так вот... когда можно это сделать?    Мартин почувствовал, что рубашка прилипла к его спине, вспотевшей от волнения.    - Да когда угодно, по-моему, - отвечал библиотекарь.    - Нет, вы не понимаете, - возразил Мартин. -Она... видите ли, в чем штука ее может не быть дома. Она ходит в университет.    - Ну, другой раз зайдете.    - Собственно дело даже не в этом, - признался Мартин, решившись, наконец, отдаться на милость собеседника, - я, видите ли, простой матрос, я не очень-то привык к такому обществу. Эта девушка совсем не то, что я, а я совсем не то, что она... Вы не подумайте, что я дурака ломаю, - перебил он вдруг сам себя.    - Нет, нет, что вы, - запротестовал библиотекарь -Правда, ваш запрос не в компетенции справочного отдела, но я с удовольствием постараюсь помочь вам.    Мартин посмотрел на него с восхищением.    - Эх, если бы я умел так шпарить, вот это было бы дело, - сказал он.    - Виноват...    - Я хочу сказать, что все было бы хорошо, если бы я умел так складно и вежливо говорить, как вы    - А! - сочувственно отозвался библиотекарь.    - Когда лучше притти? Днем? Только так, чтобы не угодить к обеду? Или вечером? А может, в воскресенье?    - Знаете, что я вам посоветую, - сказал, улыбаясь, библиотекарь, - вы ей позвоните по телефону и спросите.    - А ведь верно! - вскричал Мартин, собрал книги и пошел к выходу.    На пороге он обернулся и спросил:    - Когда вы разговариваете с молодой леди - ну, скажем, мисс Лиззи Смит, - как надо говорить: мисс Лиззи или мисс Смит?    - Говорите "мисс Смит", - сказал библиотекарь авторитетным тоном, - говорите "мисс Смит", пока не познакомитесь с ней поближе.    Итак, проблема была разрешена.    - Приходите когда угодно. Я всегда дома после обеда, - отвечала по телефону Руфь на его робкий вопрос, когда он может возвратить ей взятые у нее книги.    Она сама встретила его у двери, и ее женский глаз сразу отметил и отутюженную складку брюк, и какую-то общую неуловимую перемену к лучшему. Но удивительнее всего было выражение его лица. Казалось, в нем переливалась через край здоровая сила и волною захлестывала ее, Руфь. Снова она почувствовала желание прижаться к нему, ощутить теплоту его тела и снова поразилась тому, как действовало на нее его присутствие. А он, в свою очередь, вновь ощутил блаженный трепет, когда она подала ему руку. Разница между ними была в том, что она внешне ничем не обнаруживала своего волнения, в то время как он покраснел до корней волос.    Он последовал за нею, так же неуклюже переваливаясь на ходу. Но когда они уселись в гостиной, Мартин, против ожидания, почувствовал себя довольно непринужденно. Она всячески старалась создать у него это ощущение непринужденности и делала это так деликатно и бережно, что стала ему еще во сто крат милее. Сначала они поговорили о книгах, о Суинберне, которым он восхищался, и о Броунинге, который был для него непонятен. Руфь направляла разговор, а сама все думала о том, как бы помочь ему. Она часто думала об этом после их первой встречи. Ей непременно хотелось помочь ему. Она чувствовала нежность и жалость к нему, но в этой жалости не заключалось ничего обидного: это было никогда не испытанное ею прежде, почти материнское чувство. Да и могла ли это быть простая, обычная жалость, если в человеке, ее вызывавшем, она настолько чувствовала мужчину, что одна его близость порождала в ней безотчетный девический страх и заставляла сердце биться от странных мыслей и чувств. Опять возникло у нее желание обнять его за шею или положить руки ему на плечи. И попрежнему это желание смущало ее, но она уже к нему привыкла. Ей не приходило в голову, что зарождающаяся любовь может принимать такие формы. Но ей не приходило в голову также и то, что чувство, охватившее ее, можно назвать любовью. Ей казалось, что Мартин просто заинтересовал се как человек необычный, с огромными потенциальными возможностями, и что ею руководят чисто филантропические побуждения.    Она не понимала, что желает его; но с ним дело обстояло иначе. Мартин знал, что любит Руфь; и знал, что желает ее так, как никогда еще не желал в своей жизни, Он и прежде любил поэзию, как любил все прекрасное, но после встречи с нею перед ним открылись врата в огромный мир любовной лирики. Она дала ему гораздо больше, чем Бельфинч и Гэйли. Неделю тому назад он не стал бы задумываться над такой, например, строчкой: "Печальный юноша, он одержим любовью и в поцелуе умереть готов", но теперь слова эти не выходили у него из головы. Он восхищался ими, как величайшим откровением; он смотрел на Руфь и думал, что с радостью умер бы в поцелуе. Он чувствовал себя тем самым печальным юношей, который "одержим любовью", и гордился этим больше, чем мог бы гордиться возведением в рыцарское достоинство. Он постиг, наконец, смысл жизни и цель своего существования на земле.    Когда он смотрел на нее и слушал ее, его мысли становились смелее. Он вспоминал наслаждение, испытанное при пожатии се руки, и жаждал почувствовать его снова. Порою он с жадным томлением смотрел на ее губы. Но ничего грубого и земного в этом томлении не было. Ему доставляло невыразимое наслаждение ловить каждое движение ее губ в то время, как она говорила, это не были обычные губы, какие бывают у всех женщин и мужчин. Они были не из плоти и крови. Это были уста бесплотного духа, и желание их поцеловать совершенно не было похоже на желание, возбуждаемое другими женщинами. Он, конечно, охотно прижал бы к этим небесным устам свои губы, но это было бы все равно, как если бы он приложился к образу самого господа бога. Он не мог разобраться в той своеобразной переоценке ценностей, которая в нем происходила, и не понимал, что в конце концов, когда он смотрит на нее, глаза его горят тем самым огнем, которым горят глаза всякого мужчины, жаждущего любви. Он не подозревал, как пылок и мужественен его взгляд, как глубоко он волнует ее всю. Ее девственная непорочность облагораживала для него его собственные чувства и возносила их на высоту холодного целомудрия звезд. Он был бы потрясен, узнав, что его глаза излучают таинственное тепло, которое проникает в недра ее существа, и там зажигают ответный огонь. Смущенная, встревоженная его взглядом, она несколько раз теряла нить разговора и с немалым трудом вновь собирала обрывки мыслей. Обычно она не затруднялась в разговоре и теперь объясняла свое состояние исключительностью своего собеседника. Она была очень восприимчива ко всякого рода впечатлениям, и в конце концов не было ничего удивительного, что этот пришелец из другого мира смущал ее.    Она думала, как помочь ему, и хотела начать беседу в этом направлении, но Мартин сам пришел ей на помощь.    - Не знаю, могу ли я попросить у вас совета, - начал он и едва не задохнулся от радости, когда она выразила готовность сделать для него все, что будет в ее силах.    - Помните, я в тот раз говорил, что не умею говорить о книгах, о всяких таких вещах, ничего у меня из этого не получается. Ну вот, я с тех пор много передумал. Стал ходить в библиотеку, набрал там всяких книг, но только все они не для моего ума. Может, лучше начать сначала? Я ведь по-настоящему и не учился никогда. Мне пришлось работать с самого детства, а вот теперь я пошел в библиотеку, посмотрел на книги, почитал - и вижу, что раньше читал я совсем не то, что нужно. Понимаете, где-нибудь на ферме или в пароходном кубрике таких книг не найдешь, как, скажем, у вас в доме. Там чтение другое, и вот к такому-то чтению я как раз и привык. А между тем, скажу не хвастаясь, я не такой, как те, с кем я водил компанию. Не то, чтобы я был лучше других матросов и ковбоев, я и ковбоем тоже был, -но я, видите ли, всегда любил книги и всегда читал все, что попадалось под руку, и мне кажется, у меня голова работает на иной манер, чем у моих товарищей. Но дело-то еще не в этом. Дело вот в чем. Я никогда не бывал в таких домах, как ваш. Когда я к вам пришел на той неделе и увидел вас, и вашу мать, и ваших братьев, и как тут у вас все, - мне очень понравилось. Я раньше только в книжках читал про такое, но тут вот оказалось, что книги не врут. И мне понравилось. Мне захотелось всего этого, да и теперь хочется. Я хотел бы дышать таким воздухом, как у вас в доме, чтобы кругом были книги, картины и всякие красивые вещи, и чтобы люди говорили спокойно и тихо, и были чисто одеты, и мысли чтоб у них были чистые. Тот воздух, которым я всю жизнь дышал, пахнет кухней, вином, руганью и разговорами о квартирной плате. Когда вы встали, чтобы поцеловать свою мать, мне это показалось так красиво, - ничего красивее на свете я не видел. А я повидал не мало и могу сказать - всегда видел больше, чем другие. Я очень люблю смотреть, и мне всегда хочется увидеть еще что-нибудь и еще.    Но это все не то. Самое главное вот: мне бы хотелось дойти до такой жизни, какою живете вы здесь, в этом доме. Жизнь - это ведь не только пьянство, драка, тяжелая работа. Теперь вот вопрос: как достичь этого? С чего мне начать? Работы я не боюсь; если уж говорить об этом, то я в работе любого перегоню. Мне бы только начать, а там буду работать день и ночь. Вам, может, смешно, что я с вами об этом говорю? Я, может, напрасно к вам обратился, но мне больше не к кому, по правде сказать, - вот разве к Артуру? Может, мне к нему и надо было пойти? Если я был...    Он вдруг замолчал. Весь его план зашатался при мысли, что надо было в самом деле спросить Артура и что он разыграл дурака. Руфь ответила не сразу. Она была поглощена тем, что пыталась связать воедино его нескладную речь и примитивные мысли с тем, что она читала в его глазах. Она никогда не видела глаз, в которых отражалась бы такая несокрушимая сила. Этот человек все может, - вот о чем говорил ею взгляд, и это плохо вязалось с его словесной беспомощностью. К тому же ее собственный ум был так изощрен и сложен, что она не умела по-настоящему оценить простоту и непосредственность. И все же даже в этом косноязычии мысли угадывалась сила. Мартин представлялся ей великаном, силящимся сорвать с себя оковы. Ее лицо дышало лаской, когда она заговорила.    - Вы сами знаете, чего вам нехватает, - сказала она, - вам нехватает образования. Вам бы следовало начать сначала - кончить школу, а потом пройти курс в университете.    - Для этого нужны деньги, - прервал он ее.    - О, - воскликнула она, - я не подумала об этом! Но разве никто из ваших родных не мог бы поддержать вас?    Он отрицательно покачал головой.    - Отец и мать мои умерли. У меня две сестры: одна замужняя, другая, вероятно, скоро выйдет замуж. Братьев целая куча, я младший, - но они никому никогда не помогали. И все давно уже разбрелись по миру искать счастья, каждый сам по себе. Старший умер в Индии. Двое сейчас в Южной Африке, один плавает на китобойном судне, а второй разъезжает с бродячим цирком-он акробат на трапеции. Вот и я такой же. С одиннадцати лет я сам себя содержу, с тех пор как умерла мать. Так что придется мне и тут самому доходить до всего. Я только хочу знать, с чего начать.    - Вам, во-первых, надо бы заняться языком. Вы иногда выражаетесь (она хотела сказать "ужасно", но удержалась) не совсем правильно.    Лоб его покрылся испариной.    - Я знаю, что иногда отпускаю такие словечки, которых вам не понять. Но эти-то я хоть знаю, как выговаривать. Я держу в голове кое-какие слова из книг, но я не знаю, как они произносятся, потому-то и не говорю их.    - Дело тут не только в словах, а в общем строе речи. Можно говорить с вами откровенно? Вы не обидитесь на меня?    - Нет, нет! - воскликнул он, благословляя в душе ее доброту. - Жарьте! Уж лучше мне узнать все это от вас, чем от кого-нибудь другого!    - Так вот. Все, что нужно, вы найдете в грамматике. Я многое отметила в вашем разговоре, от чего вам надо отвыкать. А грамматику я вам сейчас принесу.    Когда Руфь встала, Мартину вспомнилось одно правило из книги об этикете, и он неуклюже поднялся со своего места, но тут же испугался - не подумала бы она, что он собирается уходить.    Руфь принесла грамматику и придвинула свой стул к его стулу, причем Мартин подумал, что, вероятно, нужно было помочь его придвинуть. Она раскрыла книгу, и головы их сблизились. Ему трудно было следить за ее объяснениями - так волновала его эта близость. Но когда она начала объяснять тайны спряжений, он забыл все на свете. Он никогда не слыхал о спряжениях, и это первое проникновение в таинственные законы речи заворожило его. Он ниже пригнулся к книге, и вдруг ее волосы коснулись его щеки.    Мартин Иден только один раз в жизни терял сознание, но тут он подумал, что сейчас это случится снова. Дыхание захватило у него в груди, а сердце забилось так сильно, что, казалось, вот-вот выскочит. Никогда она не казалась ему столь доступной. На одно мгновение через бездну, их разделявшую, был перекинут мост. Но его чувства не стали от этого менее возвышенными. Она не опустилась до него. Это он поднялся за облака и приблизился к ней. Его любовь, как и прежде, была полна религиозного благоговения. Ему почудилось, что он вторгся в святая святых некоего храма, и он осторожно отвел голову, чтобы избежать этого прикосновения, действовавшего на него, как электрический заряд. Но Руфь ничего не заметила.         

ГЛАВА VIII

      Много недель прошло, а Мартин Иден все учил грамматику, проглядывал руководства по хорошему тону и пожирал каждую книгу, которая увлекала его воображение. От своего прежнего круга он отошел совершенно. Девушки из "Лотоса" не понимали, что с ним приключилось, и забрасывали Джима вопросами, а многие молодые люди были рады, что он больше не появляется на состязаниях у Райли. Он сделал еще одну драгоценную находку в сокровищнице библиотеки. Как грамматика открыла ему основы языка, так эта новая книга указала на правила, лежащие в основе поэзии. Он начал изучать метры, формы и законы стихосложения и понял, как создается восхищающая его красота. Одни новейший трактат рассматривал поэзию как изобразительное искусство, причем теория в нем была подкреплена многими ссылками на лучшие литературные образцы. Ни одного романа Мартин не читал с таким увлечением. И его свежий, нетронутый двадцатилетний ум, подстрекаемый жаждой знания, усваивал все с активностью и быстротою, несвойственной рядовым студентам.    Когда Мартин оглядывался на известный ему мир -на мир далеких стран, морей, кораблей, матросов и мужеподобных женщин, - этот мир представлялся ему очень маленьким; и все-таки какими-то своими гранями он соприкасался с большим, вновь открывшимся Мартину миром. Ум его всегда стремился к единству; однако он сначала все же был удивлен, когда установил связь этих двух миров. Он воспарил над старым миром благодаря возвышенным мыслям и чувствам, почерпнутым из книг. Он был теперь уверен, что в том высшем круге, к которому принадлежат Руфь и ее семья, все мужчины и все женщины разделяют этот возвышенный образ мыслей и живут согласно ему. До сих пор он жил в каком-то грязном болоте и теперь хотел очиститься и подняться в высшую сферу. Уже в детстве и юности что-то смутное томило и волновало его, но он никогда не понимал, что ему нужно, пока не встретил Руфи. И теперь его томление сделалось острым и болезненным, он понял ясно и твердо, что искал красоты, ума и любви.    За эти недели он раз шесть встречался с Руфью, и каждый раз свидание с нею вдохновляло его. Она исправляла его язык и произношение, занималась с ним арифметикой. Но их беседы не ограничивались одними учебными занятиями. Он слишком много видел в жизни, его ум был слишком пытлив, чтобы удовлетвориться дробями, кубическими корнями, разбором и спряжениями. Бывали минуты, когда их разговор касался совсем других тем, - они говорили о стихах, которые он только что прочел, о поэте, которого она теперь изучала. И когда она читала ему любимые строчки, он испытывал несказанное блаженство. Никогда он не слыхал такого голоса. От одного звука ее речи расцветала его любовь, каждое слово заставляло его трепетать. В этом голосе были спокойствие и музыкальность - великие, богатые плоды культуры и духовного благородства. Слушая ее, он невольно вспоминал крикливые голоса женщин диких племен и портовых потаскух, неблагозвучный говор фабричных работниц. Тотчас же его воображение начинало работать, он видел целые вереницы этих женщин, и по сравнению с ними ореол чистоты, окружающей Руфь, сверкал еще более ослепительно. Но он не только любил слушать ее голос, ему бесконечно приятна была мысль, что Руфь понимает читаемое и живо откликается на красоту поэтической мысли. Она много читала ему из "Принцессы", и часто он видел при этом слезы у нее на глазах, - так тонко чувствовала она красоту. В такие минуты ему казалось, что он поднимается до божественного всепроникновения; глядя на нее и слушая ее голос, он словно созерцал самоё жизнь и читал ее сокровеннейшие тайны. И, достигнув этих вершин чувства, он начинал понимать, что это и есть любовь и что любовь - самое великое в мире. И перед его внутренним взором проходили все радости, испытанные им некогда,- опьянения, ласки женщин, игра, задор физической борьбы,- и все это казались невыносимо пошлым и низким по сравнению с чувствами, овладевшими им теперь.    Руфь не отдавала себе отчета в происходившем. У нее не было еще никакого опыта в сердечных делах. Все, что она знала, она почерпнула из книг, где события обыденной жизни всегда претворялась в нечто нереальное и прекрасное; ей не приходило в голову, что этот грубый матрос завладевает ее сердцем и что в один прекрасный день назревающее в ней чувство разольется по всему ее существу огненными волнами. Она не знала, каково пламя любви на самом деле. Все ее представления были исключительно теоретическими и самое слово "любовь" вызывало в ней образы кроткого сияния звезд, легкой зыби на спокойной поверхности моря, легкой росы на исходе бархатной летней ночи. Любовь представлялась ей как нежная привязанность, служение любимому в прохладной тишине, напоенной ароматом цветов и исполненной благостного покоя. Она и не подозревала о вулканических порывах любви, о се страшном зное, превращающем сердце в пустыню горячего пепла. Она не знала ничего о силах, сокрытых в мире, сокрытых в ней самой; глубины жизни терялись за дымкой иллюзий. Супружеская привязанность отца и матери была для нее идеалом любовного единения, и она спокойно ждала, где-то в будущем, дня, когда без всяких волнений и потрясений войдет в такое же мирное сосуществование с любимым человеком.    Таким образом, на Мартина Идена она смотрела, как на новинку, как на странное, исключительное существо, и этой новизне приписывала те необыкновенные ощущения, которые он в ней вызывал. Это было естественно. Такие же чувства испытывала она, когда смотрела в зверинце на диких зверей или когда видела бурю и вздрагивала от вспышек молнии. Было что-то космическое в подобного рода явлениях, и было, несомненно, что-то космическое и в нем. Он ей принес дыхание моря, бесконечность земных просторов. Блеск тропического солнца запечатлелся на его лице, а в его крепких железных мускулах была первобытная жизненная сила. Он весь был в рубцах и шрамах, полученных в том неведомом мире жестоких людей и жестоких деяний, который начинался за пределом ее кругозора. Это был дикарь, еще не прирученный, и ей льстила мысль, что он ей так покорен. Ею руководило желание приручить дикаря -и только. Желание это было бессознательно, и ей не приходило в голову, что ей хочется сделать из него подобие своего отца, который ей казался образцом совершенства. В своем неведении она не могла понять и того, что то космическое чувство, которое он в ней вызывал, есть любовь, та непреодолимая сила, что влечет мужчину и женщину друг к другу через целый мир, заставляет оленей в период течки убивать друг друга и все живое побуждает стремиться к соединению.    Быстрое развитие Мартина чрезвычайно удивляло и занимало ее. Она открывала в его душе такие стороны, о которых не могла и подозревать, и они раскрывались день ото дня, как цветы на благодатной почве. Она читала ему вслух Броунинга и бывала иногда поражена его неожиданными истолкованиями неясных мест. Она не понимала, что его истолкования, основанные на знании жизни и людей, были часто гораздо правильнее, чем ее. Его рассуждения казались ей наивными, хотя иногда ее увлекал смелый полет его мысли, уносивший его в такие надзвездные дали, куда она не могла следовать за ним и только трепетала от столкновения с какою-то непонятной силой. Потом она играла ему, и музыка проникала в глубины его существа, которых ей было не измерить. Он весь раскрывался навстречу звукам музыки, как цветок раскрывается навстречу солнечным лучам; он очень скоро позабыл дробные ритмы и резкие созвучия музыки джазов и научился ценить излюбленный Руфью классический репертуар. Но все же он испытывал какое-то демократическое пристрастие к Вагнеру, и увертюра к "Тангейзеру", особенно после объяснений Руфи, ему нравилась больше всего. Увертюра эта как бы являлась прообразом его жизни. Его прошлое было для него олицетворено в теме Венерина грота, а Руфь он связывал с хором пилигримов; и казалось, вагнеровские мелодии уносили его в призрачное царство духа, где добро и зло ведут извечную борьбу.    Иногда он задавал вопросы, и ей вдруг начинало казаться, что она сама неправильно понимает музыку. Зато, когда она пела, он ни о чем не спрашивал. В пении он слушал только ее самое и сидел неподвижно. И снова ему вспоминались при этом визгливые песенки фабричных девушек и хриплые завывания пьяных мегер в портовых кабачках. Ей нравилось играть и петь ему. В сущности она в первый раз имела дело с живой человеческой душой, и такой податливой и гибкой, что ей доставляло наслаждение формировать ее; Руфи казалось, что она лепит душу Мартина, и она делала это с самыми лучшими намерениями. А кроме всего, ей доставляло удовольствие находиться в его обществе. Он больше не пугал ее. Сначала он действительно вызвал смутный страх в ее потревоженной душе, но теперь этот страх улегся. Она, сама того не подозревая, уже чувствовала какие-то права на него. С другой стороны, он оказывал на нее живительное действие. Она очень много занималась в университете, и ей, очевидно, было полезно иногда оторваться от книжной пыли и вдохнуть свежую струю морского ветра, которым он был пропитан. Сила! Да, ей нужна была сила, и он великодушно делился с него. Быть с ним в одной комнате, встречать его в дверях -уже значило дышать полной грудью. И когда он уходил, она бралась за свои книги с удвоенной энергией.    Руфь прекрасно знала Броунинга, но она никогда не думала, что игра с человеческой душой так опасна. Чем больше она интересовалась Мартином, тем сильнее хотелось ей переделать его жизнь.    - Вот возьмите мистера Бэтлера, - сказала она однажды, когда и с грамматикой, и с арифметикой, и с поэзией было покончено, - ему сначала ни в чем не было удачи. Его отец был банковским кассиром, но, прохворав несколько лет, умер от чахотки в Аризоне, так что мистер Бэтлер - его зовут Чарльз Бэтлер - остался совершенно один. Его отец по происхождению австралиец, и у него нет в Калифорнии родственников. Он поступил в типографию, - он мне несколько раз об этом рассказывал, - и на первых порах зарабатывал три доллара в неделю. А теперь он зарабатывает до тридцати тысяч в год. Как он достиг этого? Он был честен, трудолюбив и бережлив. Он отказывал себе в удовольствиях, которые обычно так любят молодые люди. Он положил себе за правило откладывать сколько-нибудь каждую неделю, ценою любых лишений. Конечно, он стал скоро зарабатывать больше трех долларов, и по мере того как увеличивались его доходы, увеличивались и сбережения. Днем он работал, а после работы ходил в вечернюю школу. Он постоянно думал о будущем. Потом он стал посещать вечерние курсы. Семнадцати лет он уже был наборщиком и получал хорошее жалованье, но он был честолюбив. Он хотел сделать карьеру, а не просто иметь обеспеченный кусок хлеба, и готов был на всякие жертвы ради будущего. Он решил стать адвокатом и поступил в контору моего отца - подумайте! - рассыльным на четыре доллара в неделю. Но он научился быть экономным и даже из этих четырех долларов ухитрялся откладывать.    Руфь остановилась на мгновение, чтобы перевести дыхание и посмотреть, как Мартин воспринимает рассказ. Его лицо оживилось интересом к судьбе мистера Бэтлера, но брови были слегка нахмурены.    - Верно, туговато ему приходилось, - сказал он. -Четыре доллара в неделю! С этого не разгуляешься. Я вот плачу пять долларов в неделю за квартиру и стол и, ей-богу, ничего хорошего не имею. Он, вероятно, жил как собака. Питался, должно быть...    - Он сам себе готовил на керосинке, - прервала о н а его.    - Питался, должно быть, так же скверно, как матросы на рыболовных судах, а это уж значит-хуже нельзя.    - Но подумайте, чего он достиг теперь! - вскричала она с воодушевлением. - Ведь он с лихвой может вознаградить себя за все лишения юности!    Мартин посмотрел на нее сурово.    - А вы знаете, что я вам скажу, - возразил он. -Едва ли вашему мистеру Бэтлеру так уже весело жить теперь. Он так плохо питался все прошлые годы, что желудок у него, надо думать, ни к чорту не годится.    Она отвела глаза, не выдержав его взгляда.    - Пари держу, что у него катар.    - Да, - согласилась она, - но...    - И наверное, - продолжал Мартин, - он теперь сердитый и скучный, как старый филин, и никакой радости нет ему от его тридцати тысяч. И наверное, он не любит смотреть, когда вокруг него веселятся. Так или не так?    Она кивнула утвердительно и хотела объяснить;    - Но ему это и не нужно. Он по натуре угрюм и серьезен. Он всегда был таким.    - Еще бы ему не быть! - воскликнул Мартин. - На три да на четыре доллара в неделю! Молодой парень сам стряпает, чтобы отложить деньги! Днем работает, ночью учится, только и знает, что трудится, и никогда не поразвлечется, никогда не погуляет, даже и не знает, должно быть, как это делается. Хо! Слишком поздно пришли эти его тридцать тысяч.    Услужливое воображение тотчас же нарисовало ему во всех подробностях жизнь этого бережливого юноши и ту узенькую духовную дорожку, которая впоследствии привела его к тридцатитысячному годовому доходу. Все мысли и поступки Чарльза Бэтлера представились ему словно в телескопе.    - Вы знаете, - прибавил он, - мне жаль его, этого мистера Бэтлера. Он тогда был слишком молод и не понимал, что сам у себя украл всю жизнь ради этих тридцати тысяч, от которых ему теперь никакой радости. Сейчас уже он на эти тридцать тысяч не купит того, что мог бы тогда купить за десять центов, - ну, там леденцов каких-нибудь, когда был мальчишкой, или орехов, или билет на галерку!    Подобный подход всегда несколько ошеломлял Руфь. Он не только был совершенно новым для нее и не соответствовал ее взглядам, но она смутно угадывала здесь долю правды, которая грозила опрокинуть и в корне переделать все ее представления о мире. Если бы ей было не двадцать четыре года, а четырнадцать, она, может быть, очень скоро изменила бы свои взгляды под влиянием Мартина. Но ей было двадцать четыре, и вдобавок по натуре она была консервативна, а полученное воспитание ужа приспособило ее к образу жизни и мыслей той среды, в которой она родилась и развивалась. Правда, странные суждения Мартина иногда смущали ее в момент разговора, но она приписывала это оригинальности его личности и судьбы и старалась поскорее забыть их. И все-таки, хотя она и не соглашалась с ним, сила его убеждения, блеск глаз и серьезность лица, когда он говорил, всегда волновали ее и влекли к нему. Ей и в голову не приходило, что этот человек, пришедший из-за пределов ее кругозора, высказывал очень часто мысли, слишком глубокие для нее, и слишком возвышался над привычным для нее уровнем. Границы ее кругозора были для нее единственными правильными границами; но ограниченные умы замечают ограниченность только в других. Таким образом, она считала свой кругозор очень широким и этим объясняла возникавшие между нею и Мартином идейные коллизии и мечтала научить его смотреть на вещи ее глазами и расширить его горизонт до пределов своего горизонта    - Но я еще не докончила своего рассказа, - сказала она. - Он работал, по словам отца, с редкостным рвением и усердием. Мистер Бэтлер всегда отличался необычайной работоспособностью. Он никогда не опаздывал на службу, наоборот, очень часто являлся раньше, чем было нужно. И все-таки он ухитрялся экономить время. Каждый свободный миг он посвящал учению. Он изучал бухгалтерию, научился писать на машинке, брал уроки стенографии и, чтобы платить за них, диктовал по ночам одному судебному репортеру, нуждавшемуся в практике. Он скоро из рассыльного сделался клерком и был в своем роде незаменим. Отец мой вполне оценил его и увидал, что это человек с большим будущим. По совету моего отца, он поступил в юридическую школу, сделался адвокатом и вернулся в контору уже в качестве младшего компаньона моего отца. Это выдающийся человек. Он уже несколько раз отказывался от места в сенате Соединенных Штатов и мог бы стать, если бы захотел, членом верховного суда. Такая жизнь должна всех нас окрылять. Она доказывает, что человек с упорством и с волей может всего добиться в жизни!    - Да, он выдающийся человек, - согласился Мартин совершенно искренно    И все же что-то в этом рассказе плохо вязалось с его понятиями о жизни и о красоте. Он никак не мог найти достаточного обоснования для всех тех лишений и нужд, которые претерпел мистер Бэтлер. Если бы он это делал из-за любви к женщине или из-за влечения к прекрасному - Мартин бы его понял. Юноша, одержимый любовью, мог умереть за поцелуй, но не за тридцать тысяч долларов в год! Было что-то жалкое в карьере мистера Бэтлера, и она не очень вдохновляла его. Тридцать тысяч долларов - это, конечно, не плохо, но катар и неспособность радоваться жизни уничтожали их ценность    Многие из этих соображений Мартин высказал Руфи, чем лишний раз убедил ее, что необходимо заняться его перевоспитанием. Ей была свойственна та характерная узость мысли, которая заставляет людей известного круга думать, что только их раса, религия и политические убеждения хороши и правильны и что все остальные человеческие существа, рассеянные по миру, стоят гораздо ниже их. Это была та же узость мысли, которая заставляла древнего еврея благодарить бога за то, что он не родился женщиной, а теперь заставляет миссионеров путешествовать по всему земному шару, чтобы навязать всем своего бога. И она же внушала Руфи желание взять этого человека, выросшего в совершенно иных условиях жизни, и перекроить его по образцу людей ее круга.         

ГЛАВА IX

      Мартин Иден вернулся из плавания и поспешил в Калифорнию, гонимый любовным томлением. Восемь месяцев назад, истратив свои деньги, он нанялся на судно, отправлявшееся на поиски клада, зарытого где-то на Соломоновых островах. После долгих и безуспешных поисков предприятие было признано неудавшимся. С матросами рассчитались в Австралии, и Мартин немедленно нанялся на судно, идущее в Сан-Франциско. За эти восемь месяцев он не только заработал достаточно денег, чтобы подольше продержаться на суше, но, кроме того, сумел найти время продолжать свои занятия.    У него был восприимчивый ум, и к тому же ему помогали природное упорство и любовь к Руфи. Изучив грамматику, он несколько раз возвращался к ней и, наконец, овладел ею окончательно. Он теперь замечал неправильности в разговорах матросов и мысленно исправлял их ошибки и грубость речи. С радостью он замечал, что его ухо стало очень чувствительно и что у него развилось особое грамматическое чутье. Всякая неправильность речи звучала для него как диссонанс, хотя с непривычки бывало еще, что и у него самого срывались с языка подобные ошибки. Видимо, нужно было время для того, чтобы освободиться от них навсегда.    Покончив с грамматикой, он принялся за словарь и взял за правило каждый день прибавлять двадцать слов к своему лексикону. Это была нелегкая задача, и, стоя на вахте или у рулевого колеса, он повторял выученные слова и старался произносить их как следует. Он вспоминал все наставления Руфи и, к своему изумлению, скоро обнаружил, что начал говорить по английски чище и правильнее самих офицеров и тех сидевших в каютах джентльменов, которые финансировали всю авантюру.    У капитана, норвежца с рыбьими глазами, нашлось случайно полное собрание сочинений Шекспира, в которое он, конечно, никогда не заглядывал, и Мартин получил разрешение пользоваться драгоценными книгами за то, что взялся стирать белье их владельцу. Отдельные места трагедий производили на него такое впечатление, что он запоминал их без всякого труда, и некоторое время весь мир представлялся ему в образах и формах елизаветинского театра, а мысли его сами собой укладывались в белые стихи. Это послужило полезной тренировкой для его слуха и научило его ценить благородство английского языка, хотя в то же время внесло в его речь много устаревших и редких оборотов.    Мартин хорошо провел эти восемь месяцев. Он научился правильно говорить и думать, и он лучше узнал самого себя. С одной стороны, он смиренно сознавал свое невежество, с другой - чувствовал в себе великие силы Он видел огромную разницу между собою и своими товарищами, но не мог понять, что разница эта лежит не в достигнутом, а в возможном. То, что он делал, могли делать и они, но внутри него происходила какая-то работа, говорившая ему, что он способен на большее. Он был восхищен красотою мира, и ему хотелось, чтобы Руфь могла любоваться этой красотою вместе с ним. Он решил описать ей величие Тихого океана. Эта мысль пробудила в нем творческий импульс, и ему захотелось передать красоту мира не одной только Руфи. И в ослепительном сиянии возникла великая идея: он будет писать. Он будет одним из тех людей, глазами которых мир видит, ушами которых мир слышит, он будет из тех сердец, которыми мир чувствует. Он будет писать все, поэзию и прозу, романы, очерки и пьесы, как Шекспир. Это настоящая карьера, и это - путь к сердцу Руфи. Ведь писатели - гиганты мира, куда до них какому-нибудь мистеру Бэтлеру, который получает тридцать тысяч в год и мог бы стать членом верховного суда, если б захотел.    Едва возникнув, эта идея всецело овладела им, и обратное его путешествие в Сан-Франциско было подобно сну. Он был опьянен сознанием своей силы и ощущением, что может все. В спокойном уединении Великого океана вещи приобрели перспективу. Впервые он ясно увидел и Руфь, и тот круг, в котором она жила. Эти видения облеклись в его уме в конкретную форму, он мог как бы брать их руками, повертывать во все стороны и рассматривать. Много было непонятного и туманного в этом мире, но он глядел на целое, а не на детали, и в то же время видел способ овладеть всем этим. Писать! Эта мысль жгла его, как огонь. Он начнет писать немедленно по возвращении. Прежде всего он опишет экспедицию, ходившую на поиски клада. Он пошлет рассказ в какой нибудь журнал в Сан-Франциско, ничего не сказав об этом Руфи, и она будет удивлена и обрадована, увидев его имя в печати. Он может одновременно и писать и учиться. Ведь в сутках двадцать четыре часа. Он непобедим, потому что умеет работать, и все твердыни рушатся перед ним. Ему уже не нужно будет плавать по морю простым матросом, в воображении он вдруг увидел собственную яхту. Есть же писатели, которые имеют собственные яхты! Конечно, останавливал он себя, успех приходит не сразу, хорошо если на первых порах он хотя бы заработает своим писанием достаточно для того, чтоб продолжать учение. А потом, через некоторое время, - очень неопределенное время, - когда он выучится и подготовится, он начнет писать великие вещи, и его имя будет у всех на устах. Но важнее этого, бесконечно важнее всего самого важного, - это что тогда он станет, наконец, достойным Руфи. Слава хороша и сама по себе, но не ради нее, а ради Руфи возникли в нем эти мечты. Он был не искатель славы, а только юноша, одержимый любовью.    Явившись в Окленд с набитым карманом, Мартин опять водворился в своей каморке в доме Бернарда Хиггинботама и уселся за работу. Он не сообщил Руфи о своем возвращении. Он решил, что пойдет к ней, лишь окончив свой очерк об искателях сокровищ. Это намерение он осуществлял без труда, потому что был всецело охвачен творческой лихорадкой. Кроме того, каждая написанная им фраза приближала ее к нему. Он не знал, какой длины должен быть рассказ, но сосчитал количество слов в очерке, занимавшем два столбца в воскресном приложении к "Обозревателю Сан-Франциско", и решил этим руководствоваться. В три дня, работая без передышки, закончил Мартин свой очерк, потом тщательно переписал его крупными буквами, чтоб легче было читать, - и тут вдруг узнал из взятого в библиотеке учебника словесности, что существуют абзацы и кавычки. А он и не подумал об этом! Мартин тотчас снова сел за переписку очерка, все время справляясь с учебником, и в один день приобрел столько сведений о том, как писать сочинение, сколько обыкновенный школьник не приобретает и за год. Переписав вторично очерк и осторожно свернув его в трубку, он вдруг прочел в одной газете правила для начинающих авторов, гласившие, что рукопись нельзя свертывать в трубку и что писать надо на одной стороне листа. Он нарушил оба пункта закона. Но он прочел еще, что в лучших журналах платят не менее десяти долларов за столбец. Переписывая в третий раз, Мартин утешался тем, что без конца помножал десять столбцов на десять долларов. Результат получался всегда один и тот же - сто долларов, - и он решил, что это куда выгоднее матросской службы. Если бы он дважды не дал маху, рассказ за три дня был бы готов. Сто долларов в три дня! Ему бы пришлось три месяца скитаться по морям, чтобы заработать подобную сумму. Надо быть дураком, чтобы плавать на судах, если можешь писать. Впрочем, деньги сами по себе не представляли для Мартина особенной ценности. Их значение было только в том, что они могли дать ему досуг, возможность купить приличный костюм, а все это вместе взятое должно было приблизить его к стройной бледной девушке, которая перевернула всю его жизнь и наполнила ее вдохновением.    Мартин вложил рукопись в большой конверт, запечатал и адресовал редактору "Обозревателя Сан-Франциско". Он представлял себе, что все присылаемое в редакцию немедленно печатается, и так как послал очерк в пятницу, то ожидал появления в воскресенье. Приятно будет таким способом известить Руфь о своем возвращении. В это же воскресенье он и пойдет к ней. Между тем он уже носился с новой идеей, которая казалась ему необыкновенно удачной, правильной, здравой и непритязательной: написать приключенческий рассказ для мальчиков и послать его в "Спутник юношества". Он пошел в читальню и просмотрел несколько комплектов "Спутник юношества". Выяснилось, что большие рассказы и повести печатаются в еженедельнике частями, примерно по три тысячи слов. Каждая повесть тянулась в пяти номерах, а некоторые даже в семи, и он решил исходить из этого расчета.    Мартин однажды плавал в Северном Ледовитом океане на китобойном судне; плавание было рассчитано на три года, но закончилось через полгода, вследствие кораблекрушения. Хотя он и обладал пылким воображением, но фантазию его всегда питала любовь к правде, и ему хотелось писать лишь о вещах ему известных. Он отлично знал китобойный промысел и, основываясь на фактическом материале, решил повествовать о вымышленных приключениях двух мальчиков, которые должны были стать его героями. Это было нетрудно, и в субботу вечером он уже написал первую часть в три тысячи слов, чем доставил великое удовольствие Джиму и вызвал со стороны мистера Хиггинботама целый ряд насмешек над "писакой", объявившимся в их семье.    Мартин молчал и только с наслаждением представлял, как удивится зять, когда, развернув воскресный номер "Обозревателя", прочтет очерк об искателях сокровищ. В воскресенье он рано утром был уже на улице, ожидая появления газеты.    Просмотрев номер внимательно несколько раз, он сложил его и положил на место, радуясь, что никому ничего не сказал о свой попытке. Потом, поразмыслив, решил, что ошибся относительно быстроты, с которой рассказы появляются в печати. К тому же в его очерке не было ничего злободневного, и возможно, что редактор решил предварительно написать ему свои соображения.    После завтрака он снова занялся повестью. Слова так и текли из-под его пера, хотя он часто прерывал работу, чтобы справиться ей словарем или учебником словесности. Иногда во время таких пауз он читал и перечитывал написанную главу, утешая себя тем, что, отвлекаясь от великого дела творчества, он зато усваивает в это время правила сочинения и учится выражать и излагать свои мысли. Он писал до темноты, затем шел в читальню и рылся в еженедельных и ежемесячных журналах до десяти часов вечера, то есть до самого закрытия. Такова была его программа на эту неделю. Каждый день он писал три тысячи слов и каждый вечер шел в читальню, листал журналы, стараясь уяснить себе, какие стихи, повести, рассказы нравятся издателям. Одно было несомненно: он мог написать все, что написали эти бесчисленные писатели, и более того: дайте срок, и он напишет много такого, чего им не написать. Ему было приятно прочитать в "Книжном бюллетене" статью о гонорарах, где было сказано, что Киплинг получает доллар за слово, а для начинающих писателей - что особенно заинтересовало его - минимальная ставка в первоклассных журналах два цента "Спутник юношества" был, несомненно, первоклассным журналом, и, таким образом, за каждые три тысячи слов, которые он писал в день, он должен был получить по шестьдесят долларов - заработок за два месяца плавания.    В пятницу вечером он закончил свою повесть. В ней было ровно двадцать одна тысяча слов. По два цента за слово - и то это уже даст ему четыреста двадцать долларов. Недурная плата за недельную работу. У него еще никогда в жизни не было столько денег сразу. Он даже не понимал, на что можно истратить так много. Ведь это же золотое дно! Он может черпать оттуда без конца. Он решил приодеться, выписать кучу газет и журналов, купить все необходимые справочники, за которыми теперь приходилось бегать в библиотеку. И все же от четырехсот двадцати долларов оставалась еще довольно крупная сумма, и он ломал голову, как использовать ее, пока, наконец, не решил нанять служанку для Гертруды и купить велосипед Мэриен.    Мартин отослал объемистую рукопись в "Спутник юношества" и в субботу вечером, обдумав план очерка о ловле жемчуга, отправился к Руфи. Он предварительно позвонил ей по телефону, и она сама отворила ему дверь. Знакомое, исходящее от него чувство силы и здоровья. опять охватило ее всю, с головы до ног. Казалось, эта сила наполняла все ее тело, разливалась по жилам и заставляла трепетать от волнения. Он вспыхнул, коснувшись ее руки и взглянув в ее голубые глаза, но она не заметила итого под темным загаром, покрывшим его лицо за восемь месяцев пребывания на солнце. Но полосу, натертую воротничком на шее, не скрыл и загар, и, заметив ее, Руфь едва удержалась от улыбки. Впрочем, у нее прошла охота улыбаться, когда она взглянула на его костюм. Брюки на этот раз отлично сидели,- это был его первый костюм, сшитый на заказ, и Мартин казался в нем куда стройнее и тоньше. Вдобавок он заменил свою кепку мягкой шляпой, которую она тут же велела ему примерить и похвалила его внешность. Руфь была счастлива, как никогда. Эта перемена в нем была делом ее рук, и, гордясь этой переменой, она уже мечтала о том, как будет и дальше направлять его.    Но в особенности одно обстоятельство, и притом самое важное, радовало ее: перемена в его языке. Он теперь говорил не только правильнее, но гораздо свободнее, и его лексикон значительно обогатился. Правда, в моменты увлечения он забывался и опять начинал употреблять жаргонные словечки и комкать окончания, иногда он запинался, готовясь произнести слово, которое только недавно выучил. Но речь его улучшилась не только с внешней стороны. Она приобрела еще большую яркость и остроту, чрезвычайно обрадовавшую Руфь. Это сказывался его природный юмор, за который его всегда любили товарищи, но который он раньше не мог проявить при ней за недостатком подходящих слов. Теперь он понемногу осваивался и в ее обществе уже не чувствовал себя таким чужеродным элементом. Но все же он был преувеличенно осторожен и, предоставив Руфи вести оживленную беседу, старался, правда, не отставать от нее, но ни разу не брал на себя инициативу.    Он рассказал ей о своем сочинительстве, изложил план того, как он будет писать для заработка и, таким образом, получит возможность учиться. Но его ждало разочарование: Руфь отнеслась к этому плану скептически.    - Видите ли,- откровенно сказала она,- литература такое же ремесло, как и всякое другое. Я не специалист, конечно, я просто высказываю общеизвестные истины. Ведь нельзя же стать кузнецом, не проучившись предварительно года три, а то, пожалуй, и все пять. Но писатели зарабатывают лучше кузнецов, и потому очень многие хотят стать писателями и пробуют свои силы.    - А почему вы не допускаете мысли, что у меня есть к этому способности?- спросил Мартин, радуясь втайне, что так хорошо выразился; и тотчас же заработало его пылкое воображение, и он увидел как бы со стороны картину этого разговора в гостиной, а рядом сотни картин его прежней жизни, грубых и отвратительных.    Но все эти пестрые видения пронеслись перед ним в один миг, не прерывая течения его мыслей, не замедляя темпа разговора. На экране своей фантазии видел Мартин эту прелестную, милую девушку и себя самого, разговаривающих на хорошем английском языке в уютной комнате, среди книг и картин,- и все это было озарено ровным, ясным светом. А кругом, по краям экрана, возникали и исчезали совсем иные сцены, но он, как зритель, мог смотреть на них по своему выбору. Он созерцал все это сквозь пелену тумана, которую вдруг пронизывали острия яркого красноватого света. Он видел ковбоев, пивших в кабаке огненное виски, кругом раздавалась грубая речь, пересыпанная непристойностями, а сам он стоял среди самых отъявленных головорезов и тоже пил, бранясь и крича, или сидел с ними за столом под вонючей керосиновой лампой, сдавая карты и звеня фишками. Потом видел себя обнаженным до пояса, со сжатыми кулаками, перед началом знаменитого боя с рыжим ли-верпульцем на палубе "Сасквеганны"; потом он увидел окровавленную палубу "Джона Роджерса" в то серое утро, когда вспыхнул мятеж, увидел старшего помощника, корчившегося в предсмертных судорогах, револьвер в руках капитана, извергавший огонь и дым, толпу матросов вокруг, с искаженными от ярости лицами,- и, снова устремив взор на центральную сцену, спокойную и тихую, озаренную ярким светом, увидел Руфь, беседующую с ним среди книг и картин; увидел большой рояль, на котором она позже будет играть ему; услышал свою собственную, правильно построенную и произнесенную фразу:    "А почему вы не допускаете мысли, что у меня есть к этому способности?"    - Даже если у человека есть способности к ремеслу кузнеца, - возразила она со смехом, - разве этого достаточно? Я никогда не слыхала, чтобы кто-нибудь стал кузнецом, не побывав сначала в обучении.    - Что же вы мне посоветуете? - спросил он. - Но только помните, что я действительно чувствую, что могу писать. Это трудно объяснить, но это так.    - Вам надо учиться,- последовал ответ,- независимо от того, станете вы писателем или нет. Образование необходимо вам, какую бы карьеру вы ни избрали, и оно должно быть систематическим, а не случайным. Вам надо пойти в школу.    - Да...- начал он, но она прервала его:    - Вы можете и тогда продолжать писать.    - Поневоле буду продолжать,- ответил он грубо.    - Почему же?    Она посмотрела на него почти с неудовольствием: ей не нравилось упорство, с которым он стоял на своем.    - Потому что без этого не будет и учения. Ведь нужно же мне есть, покупать книги, одеваться.    - Я все забываю об этом,- сказала она со смехом.- Почему вы не родились с готовым доходом!    - Я предпочитаю здоровье и воображение,- отвечал он-а доходы придут. Я бы много делов наделал ради...-он чуть не сказал "ради вас",-ради... другого чего-нибудь.    - Не говорите "делов"!- воскликнула она с шутливым ужасом.- Это ужасно вульгарно.    Мартин смутился.    - Вы правы, - сказал он, - поправляйте меня, пожалуйста, всегда.    - Я... я с удовольствием,-отвечала Руфь неуверенно.- В вас очень много хорошего, и мне бы хотелось, чтобы все это стало еще лучше.    Он тотчас опять превратился в глину в ее руках и страстно желал, чтобы она лепила из него, что ей угодно, а она так же страстно желала вылепить из него мужчину по тому образцу, который ей представлялся идеалом. Когда она заявила ему, что приемные экзамены в среднюю школу начнутся в понедельник, он сказал, что будет держать их.    После этого она уселась за рояль и долго играла и пела ему, а он смотрел на нее жадными глазами, восторгаясь ею и удивляясь, почему вокруг нее не толпятся сотни обожателей, внимая ей и томясь по ней так же, как внимал и томился он.         

ГЛАВА X

      В этот вечер Мартин остался обедать у Морзов и, к великому удовольствию Руфи, произвел очень благоприятное впечатление на ее отца. Разговор шел о профессии моряка - предмете, который Мартин знал как свои пять пальцев; и мистер Морз отозвался о нем после как об очень сообразительном и здравомыслящем молодом человеке. Мартин старался избегать грубых слов и неправильных выражений и поэтому говорил медленно и лучше формулировал свои мысли. Он держался за обедом гораздо непринужденнее, чем в первый раз, почти год тому назад, но сохранил скромность и некоторую застенчивость, что очень понравилось миссис Морз, которая была в то же время приятно поражена происшедшей в нем переменой.    - Это первый мужчина, который произвел впечатление на Руфь, - сказала она своему мужу - Она всегда так равнодушно относилась к мужчинам, что это начало даже тревожить меня    Мистер Морз взглянул на нее с удивлением.    - Ты хочешь, чтобы этот молодой матрос пробудил в ней женщину? - спросил он    - Я не хочу, чтобы она умерла старой девой. Если Иден может заставить ее заинтересоваться мужчинами вообще, то это уже очень ценно.    - Очень ценно! - повторил мистер Морз - Гм! Но предположим, - а иногда, моя милая, приходится заниматься предположениями, - предположим, что он возбудит ее интерес не вообще, а в частности?    - Это невозможно, - смеясь сказала миссис Морз -Она на три года старше его, и потом это просто невозможно! Ничего плохого не будет. Положитесь на меня    Таким образом, роль Мартина Идена была определена вполне точно. Между тем сам он, увлеченный Артуром и Норманом, обдумывал одну довольно экстравагантную затею. Речь шла о воскресной загородной прогулке на велосипедах которая, конечно, едва ли заинтересовала бы Мартина, если бы он не узнал, что Руфь тоже собирается ехать. Он никогда не ездил на велосипеде, но раз Руфь ездит, для него не оставалось уже сомнений в том, что и он должен научиться. Поэтому по дороге домой он зашел в магазин и купил за сорок долларов велосипед. Эту сумму он и в месяц не мог бы заработать самым тяжелым трудом, и такой расход был весьма чувствителен для его кармана. Но, прибавив к ста долларам, которые он должен был получить с "Обозревателя", те четыреста двадцать, которые ему заплатит "Спутник юношества", он даже обрадовался, что нашел разумное применение хотя бы для части всех этих денег. Не смутило его и то обстоятельство, что при первой попытке научиться ездить на велосипеде он порвал брюки и пиджак. Он тут же позвонил портному по телефону из лавки Хиггин-ботама и заказал себе новый костюм. Потом он втащил велосипед по узенькой наружной лестнице к себе в каморку, и когда отодвинул кровать от стены, то в комнате осталось место только для него и для велосипеда.    Воскресенье он решил посвятить подготовке к приемным экзаменам, но рассказ о ловле жемчуга так увлек его, что он провел весь день в лихорадке творчества, поглощенный красотой картин, которые горели в его мозгу. В это воскресенье "Обозреватель" опять не напечатал его рассказ об искателях сокровищ, но это нисколько его не смутило. Он слишком высоко взлетел на крыльях своего воображения и даже не слыхал, как его два раза звали обедать. Он так и ушел, не попробовав изысканного обеда, которым мистер Хиггинботам имел обыкновение отмечать воскресные дни. Для мистера Хиггинботама такие обеды были вещественным доказательством его жизненного успеха, и он всегда сопровождал их рассуждениями о мудрости американского уклада жизни и тех богатых возможностях, которые этот уклад предоставляет людям например, дает возможность возвыситься, - он это особенно подчеркивал, - от приказчика овощной лавки до хозяина магазина.    В понедельник утром Мартин Иден печально поглядел на свой неоконченный очерк о ловле жемчуга и отправился в Оклендскую школу. Когда он несколько дней спустя явился, чтобы узнать результаты, ему сообщили, что он провалился по всем предметам, за исключением грамматики.    - Ваши познания по грамматике превосходны, -сообщил ему профессор Хилтон, глядя на него сквозь толстые очки, - но по другим предметам вы ничего не знаете, положительно ничего не знаете, а ваши ответы по истории Соединенных Штатов чудовищны, не придумаешь другого слова - просто чудовищны. Я бы вам посоветовал...    Профессор Хилтон умолк и посмотрел на него неприязненно и равнодушно, как на одну из своих пробирок. Он был профессором физики, имел большую семью, получал маленькое жалованье и обладал громадным запасом знаний, затверженных так, как затверживает слова попугай.    - Да, сэр? - скромно сказал Мартин, жалея, что вместо профессора Хилтона с ним не беседует библиотекарь из справочного отдела.    - Я бы вам посоветовал еще года два поучиться о начальной школе. Всего хорошего!    Мартина не очень тронула эта неудача, но он был поражен, увидав, как огорчилась Руфь, когда он сообщил ей мнение профессора Хилтона. Огорчение Руфи было так очевидно, что и он пожалел о своем провале - не из-за себя, а из-за нее    - Вот видите, - сказала она, - я была права. Вы знаете гораздо больше иных студентов, а вот экзамена выдержать не можете. Это потому, что вы все время учились урывками и не систематически. Вам нужно учиться по определенной системе, а для этого нужны хорошие учителя. Знания должны быть основательными. Профессор Хилтон прав, и на вашем месте я бы пошла в вечернюю начальную школу. Года в полтора вы пройдете курс и сэкономите шесть месяцев. Кроме того, днем у вас будет время для писания или для другой работы, если вам не удастся зарабатывать деньги своим пером.    "Но если днем я буду работать, а по вечерам ходить в школу, то когда же я буду видеться с вами"? - была первая мысль Мартина, которую он, впрочем, побоялся высказать. Вместо этого он сказал:    - Уж очень это для меня детское занятие - ходить в вечернюю школу. Я бы, конечно, на это не посмотрел, если бы знал, что дело стоит того. Но, по-моему, не стоит! Я сам могу изучить все гораздо быстрее, чем со школьными учителями. Это было бы пустой тратой времени (он подумал о ней, о своем желании добиться ее), а я не могу тратить время! У меня его нет!    - Но ведь вам так много нужно сделать.    Она ласково посмотрела на него. И Мартин мысленно назвал себя грубой скотиной за то, что решился противоречить ей.    - Для физики и химии нужны лаборатории, - сказала она. - С алгеброй и геометрией вам никогда не справиться самостоятельно. Вам необходим руководитель, опытные педагоги-специалисты    Он молчал с минуту, обдумывая тщательно, как бы получше ответить ей.    - Не думайте, что я хвастаюсь, - сказал он, - дело совсем не в этом. Но у меня есть чувство, что я могу легко всему научиться. Я сам могу всему научиться. Меня тянет к учению, как утку к воде. Вы сами видели, как я одолел грамматику. И я изучил еще много других вещей, вы себе представить не можете, как много... А ведь я только начал учиться. Мне еще нехватает...- он запнулся на мгновение и потом твердо выговорил:- инерции. Я ведь только начинаю становиться на линию.    - Что значит становиться на линию? - прервала онa его.    - Ну, разбираться, что к чему, - проговорил он.    - Эта фраза ничего не означает, - опять сказала Руфь.    Он решил тогда выразиться иначе:    - Я только теперь начинаю в себе понимать направление.    Она из жалости промолчала на этот раз, и он продолжал:    - Наука представляется мне штурманской рубкой, где хранятся морские карты. Когда я прихожу в библиотеку, я об этом всегда думаю. Дело учителя познакомить ученика со всеми картами по порядку. Вот и все. Он -вроде проводника. Он ничего не может выдумать из головы. Он ничего нового не создает. На картах все есть, и он только должен показать новичку, где что лежит, чтобы тот не сбился с пути. А я не собьюсь. Я умею распознавать местность. И обычно соображаю чего делать... Опять не так что-нибудь?    - Не "чего делать", а "что делать", - сказала Руфь.    - Верно, что делать, - повторил он с благодарностью. - О чем это я? Да, о морских картах. Ну, так вот: иным людям...    - Людям, - поправила она опять.    - Иным людям нужны проводники. Это так. А мне вот кажется, что я могу обойтись и без них. Я уже довольно повертелся возле этих карт и знаю, которые мне нужны, и какие берега мне надо исследовать, я тоже знаю. И я сам себе гораздо скорее выберу маршрут. Скорость флота меряется всегда по скорости самого тихоходного судна. Ну, вот то же самое и со школой. Учителя должны равняться по отстающим ученикам, а я один могу ит ти быстрее.    "Но я бы желал итти не один, а с вами", - хотел он прибавить. Перед ним возникла величественная картина мира, безграничные, озаренные солнцем пространства и звездные пути, по которым он летит рука об руку с нею, и ее бледнозолотые волосы, развеваясь, касаются его щеки. И тотчас же он почувствовал жалкое бессилие своей речи. Боже правый! Если бы он мог рассказать ей обо всем так, чтобы и она увидела то, что видел он! Его мучило страстное желание, мучительное и непреодолимое, нарисовать ей те видения, которые возникли так неожиданно в зеркале его мысли. И вдруг он понял! Так вот ключ к тайне! Ведь именно это и делают великие мастера - поэты и писатели! В этом секрет их величия. Они умеют передать словами все то, что видят, думают и чувствуют. Собака, дремлющая на солнце, часто повизгивает и лает во сне, но она не может объяснить, что заставляло ее визжать и лаять. Вот и он не лучше собаки, уснувшей на солнцепеке; он тоже видит чудесные сказочные сны, но бессилен передать их Руфи. Но теперь довольно спать. Он будет учиться, будет работать до тех пор, пока у него не откроются глаза и не развяжется язык, пока он не сможет поделиться с ней сказочным сокровищем своих видений. Есть же люди, которые владеют тайной выражения мыслей, умеют делать слова своими послушными рабами, сочетать их так, что возникает нечто новое, и это новое больше, чем простая сумма отдельных значений. Он был глубоко потрясен мыслью, что проник на мгновение в тайну, давно его мучившую, и опять перед ним засияли солнечные и звездные пространства. Наконец он пришел в себя, пораженный наступившей тишиной, и увидел, что Руфь смотрит на него с веселой улыбкой.    - Я только что грезил наяву, - сказал Мартин, и при этих словах его сердце сильно забилось.    Как нашел он такие слова? 0ни правильно объяснили ту паузу в беседе, которую вызвали его видения. Этo было чудо! Никогда он так прекрасно не выражал прекрасных мыслей. Но ведь он никогда и не пробовал. Ну, конечно. Теперь все ясно. Он не пробовал. Суинберн, Теннисон, Киплинг и другие великие поэты - они пробовали, и у них выходило. Ему вспомнились его "Ловцы жемчуга". Он ведь никогда не пытался изобразить, словами ту красоту, которая жила в нем. Если бы он сделал это, рассказ принял бы совершенно другую окраску. Ему стало почти страшно при мысли о том, сколько прекрасного он мог бы описать; а воображение несло его дальше, и он вдруг подумал: почему бы ему не выразить всю взволновавшую его красоту в стихах, звучных, благородных стихах, как это делают великие поэты? Выразить хотя бы его любовь к Руфи, таинственное наслаждение и духовную высоту этой любви. Почему он не может сделать то, что делают поэты? Они поют о любви. И он будет петь!    - Тысяча чертей!    Это восклицание как удар грома прозвучало в его ушах. Увлеченный мечтами, он произнес его вслух. Кровь бросилась ему в лицо, и он покраснел до корней волос под бронзовым загаром.    - Я... я... простите, пожалуйста, - прошептал он, - я задумался...    - Вы сказали это таким тоном, как говорят: "я молился", - храбро попробовала она пошутить, но внутри у нее все дрожало.    В первый раз и жизни она услышала проклятие в устах знакомого ей человека и была глубоко потрясена не только потому, что это оскорбило ее слух и чувство благопристойности, - ее испугал резкий порыв ветра, ворвавшийся вдруг в ту заботливо укрытую теплицу, в которой протекала ее юность.    И все же она простила его и сама удивилась своей снисходительности. Его почему-то было нетрудно прощать. Условия жизни не позволили ему быть похожим на других людей, но он старался исправить это и уже достиг очень многого. Ей не приходило в голову, что есть и другие причины, еще проще объясняющие ее снисходительность. Руфь испытывала к Мартину настоящую нежность, но сама не догадывалась об этом. Да она и не могла догадаться. Она спокойно прожила свои двадцать четыре года, ни разу не испытав даже легкого любовного увлечения, не умела разбираться в своих чувствах и, не имея понятия о согревающем пламени любви, не понимала, что это любовь согревает ее теперь.         

ГЛАВА XI

      Мартин снова принялся за своих "Ловцов жемчуга" и, вероятно, очень скоро бы кончил их, если бы его не отвлекало желание писать стихи. Это были любовные стихи, вдохновительницей которых являлась Руфь. Но ни одного стихотворения он не мог закончить. Нельзя было овладеть в короткий срок благородным искусством поэзии. Ритм, метр, общая структура стиха сами по себе представляли достаточные сложности, но, помимо всего этого, было еще нечто неуловимое, что он находил в стихах великих поэтов, но чего никак не мог вложить в свои собственные. Это был неуловимый дух поэзии, который никак не давался ему. Мартину он представлялся каким-то сиянием, вьющимся огненным туманом, который всегда разлетался при приближении к нему, и в лучшем случае удавалось поймать лишь клочья, сложить отдельные красивые строки, которые звучали в его мозгу как музыка или проносились перед глазами призрачными видениями. Это было мучительно. Прекрасные чувства просились на язык, а выходили прозаические, обыденные фразы. Мартин вслух читал себе свои стихи. Метр шествовал по всем правилам, с рифмами и с ритмом дело тоже обстояло благополучно, но не было, увы, ни огня, ни возвышенного вдохновения. Он никак не мог понять, отчего это происходит, и временами, приходя в отчаяние, возвращался к своему рассказу. Проза была более послушным инструментом.    Продолжая очерк о ловцах жемчуга, Мартин писал еще другие очерки - о морской службе, о ловле черепах, о северо-восточном пассате. Затем, в виде опыта, он попытался написать небольшой сюжетный рассказ и, увлекшись, написал вместо одного сразу шесть и разослал их в различные журналы. Он писал напряженно и плодотворно с утра до вечера и даже до глубокой ночи, за исключением тех часов, когда ходил в библиотеку или посещал Руфь. Мартин был в эти дни необычайно счастлив, его жизнь была полна и прекрасна, творческая лихорадка никогда не оставляла его. Радость созидания, которую прежде он считал привилегией богов, теперь и ему была доступна. Все окружавшее его - запах прелых овощей и мыльной воды, жалкая фигура сестры и насмешливая физиономия мистера Хиггинботама- все это представлялось каким-то сном. Реальный мир существовал только в его мозгу и те рассказы, которые он писал, были осколками этого мира.    Дни казались слишком короткими, - уж очень много было областей знания, в которые ему хотелось проникнуть. Он сократил время сна до пяти часов и нашел, что этого вполне достаточно. Он даже пробовал спать только четыре с половиной часа, но все же с сожалением должен был вернуться к пятичасовой норме. Все остальное время он с восторгом посвящал своим занятиям, неохотно прерывал писание, чтобы заняться учением, учение - чтобы пойти в библиотеку; медлил покинуть штурманскую рубку науки и с грустью отрывался от чтения журналов, на полненных рассказами тех таинственных писателей, которые сумели пристроить свои произведения. Когда Мартин бывал у Руфи, то всякий раз, чтобы подняться и уйти, ему приходилось словно отрывать ее от своего сердца; а уйдя, он опрометью бежал по темным улицам, чтобы поскорее вернуться к книгам и потерять как можно меньше времени. Но труднее всего было закрыть учебник алгебры пли физики, отложить в сторону перо и тетрадь и решиться сомкнуть усталые глаза. Выбыть из жизни хотя бы на такое короткое время казалось Мартину ужасным, и его утешало только сознание, что через пять часов будильник снова разбудит его. Он потеряет только пять часов, а там пронзительный трезвон вырвет его из бесплодного забытья, и перед ним будет снова целых девятнадцать часов работы.    Между тем время шло, деньги у Мартина были на исходе, а гонорары пока что не поступали. Через месяц он получил обратно рукопись, отправленную им в "Спутник юношества". Отказ был написан в очень деликатной форме, так что Мартин даже почувствовал расположение к издателю. Но не то было с "Обозревателем Сан-Франциско". Прождав две недели, Мартин написал туда; еще через неделю - написал снова. В конце концов он отправился в редакцию, чтобы лично побеседовать с редактором. Но цербер в образе рыжеволосого юнца, охранявший двери, не допустил его до лицезрения столь значительной особы. В конце пятой недели рукопись была возвращена без всяких объяснении. Не было ни отказа, ни объяснительного письма - ничего. Так же были вскоре возвращены и другие рукописи, посланные им в крупные журналы Сан-Франциско. Тогда Мартин отправил свои творения в газеты восточных штатов, но не успел оглянуться, как получил их обратно, в сопровождении печатных отказов.    Та же судьба постигла и рассказы. Мартин перечел их несколько раз подряд, и они ему так понравились, что он никак не мог уяснить себе причины столь решительных отказов, пока не прочел в одной газете, что рукописи должны быть непременно переписаны на машинке. Все обьяснилось. Редакторы, несомненно, были так заняты, что не могли тратить время на изучение неразборчивых почерков. Мартин взял напрокат пишущую машинку и целый день учился писать на ней. Он перепечатывал ежедневно все, что писал за день и постепенно перепечатал все свои прежние произведения. Каково же было его изумление, когда и перепечатанное стало возвращаться обратно. Лицо Мартина приняло суровое выражение, челюсть больше выдвинулась вперед, и он упорно продолжал рассылать рукописи все по новым и новым адресам.    Наконец ему пришло в голову, что самому очень трудно судить о своих произведениях. Он решил испытать их на Гертруде и прочитал ей некоторые свои рассказы. У нее заблестели глаза и она сказала, с гордостью посмотрев на него:    - Это здорово, что ты пишешь такие штуки.    - Да, да, - отвечал он нетерпеливо. - Но ты скажи - тебе нравится?    - Господи помилуй! - воскликнула она. - Еще бы не нравилось. Меня так разобрало, что просто страсть!    Но Мартин видел, что не все в его рассказе вполне ясно сестре. Ее добродушное лицо выражало недоумение, Он ждал.    - А скажи-ка, Март, - промолвила она после долгой паузы, - чем же это кончилось? Что ж этот парень, который так ловко чешет языком... что ж - он женился на ней?    И после того как Мартин объяснил ей конец, казавшийся ему художественно оправданным, она промолвила:    - Ну да, вот и я так думала. Почему же ты прямо так не написал?    Прочтя Гертруде с десяток рассказов, он понял, что ей правятся только счастливые концы.    - Этот рассказ очень хороший, - объявила она, выпрямляясь над лоханью и со вздохом вытирая лоб красной, распаренной рукой, - только уж очень тяжело мне стало. Плакать захотелось. А кругом и так грустного много. Когда я слушаю про хорошее, мне и самой становится лучше. Вот если бы он женился на ней... Ты не сердишся на меня, Март? - спросила она с тревогой. - Может быть, мне это кажется, потому что я очень устала. А так рассказ - прелесть, ну просто прелесть. Куда ты думаешь пристроить его?    - Это уж дело другое, - усмехнулся он.    - Но если б удалось его пристроить, сколько бы ты за него получил?    - О, сотню долларов. Самое меньшее.    - Oго! Хорошо бы тебе удалось его пристроить!    - Не плохие денежки, а? - И он прибавил с гордостью:- Заметь, я это накатал в два дня. Пятьдесят долларов в день!    Мартину страстно хотелось прочесть свои рассказы Руфи, но он не отваживался. Он решил подождать, пока что-нибудь будет напечатано, - но крайней мере тогда она лучше оценит его старания. Тем временем он продолжал учиться. Ни одно приключение не казалось ему таким заманчивым, как это путешествие по неисследованным дебрям разума. Он купил учебники физики и химии и одновременно с алгеброй изучал физические законы и их доказательства. Лабораторные опыты ему приходилось принимать на веру, но его могучее воображение помогало ему видеть как бы воочию всякие химические реакции, и он понимал их лучше, чем студенты, присутствующие на опытах. Сквозь страницы учебников Мартин начинал постепенно прозревать тайны природы и мира. Раньше он воспринимал мир как нечто данное, теперь он начал понимать его устройство, игру и соотношение сил, строение материи. Его ум постоянно стремился объяснять теперь давно знакомые вещи. Рычаги и блоки сразу привели ему на память лебедки и подъемные краны, с которыми ему приходилось иметь дело на море. Теория навигации, дающая возможность судам не сбиваться с пути в открытом море, стала вдруг простой и попятной. Он постиг тайну бурь, дождей, приливов, узнал причину возникновения пассатных ветров и даже подумал, не слишком ли рано написал он свой очерк о северо-восточном пассате. Во всяком случае он чувствовал, что теперь мог бы написать его лучше. Однажды он отправился с Артуром в университет и, затаив дух, с чувством религиозного благоговения смотрел на производимые в лаборатории опыты и слушал профессора, читавшего студентам лекцию.    Но Мартин не забросил своих литературных занятий. Мелкие рассказы так и текли из-под его пера, и он еще находил время писать стихи - вроде тех, которые печатались в журналах; потом вдруг закусил удила и в две недели написал трагедию белыми стихами, которую, к его изумлению, немедленно забраковали с полдюжины издателей. Однажды, начитавшись Гэнли, он написал целую серию стихов о море, по образцу "Поэм с больничной койки". Это были простые стихи, светлые и красочные, полные романтики и боевого духа. Мартин назвал их "Песни моря" и решил, что это самое лучшее из всего им написанного. В серии было тридцать стихотворений; он писал по одному в день, по окончании своей дневной работы над прозой - работы, на которую иной модный писатель затратил бы целую неделю. Но для Мартина труд сам по себе ничего не значил. Он обрел дар речи, и все мечты, все мысли о прекрасном, которые долгие годы жили в нем безгласно, хлынули наружу неудержимым, мощным, звенящим потоком.    Мартин никому не показал своих "Песен моря" и никуда не послал их. Он потерял доверие к редакторам. Впрочем, не из недоверия воздержался он на этот раз от посылки своего творения. Оно было исполнено для него такой красоты, что ему хотелось поделиться им с одной только Руфью, в тот блаженный миг, когда он осмелится, наконец, прочесть ей свои произведения. А до тех пор он решил держать их при себе, читал и перечитывал вслух, пока, наконец, не выучил наизусть.    Он интенсивно жил каждое мгновение, когда бодрствовал, и продолжал жить даже во сие; его сознание, протестуя против вынужденного пятичасового бездействия, продолжало развивать все передуманное и пережитое за день, рождая невероятные и нелепые грезы. Таким образом, он никогда не отдыхал, и на его месте другой, менее крепкий телом и менее здоровый духом, давно бы свалился с ног. Его свидания с Руфью становились все реже и реже: приближался июнь, в начале которого она должна была сдать экзамены и получить университетский диплом. Бакалавр искусств! Когда Мартин думал об этом звании, ему казалось, что Руфь улетает от него на такие высоты, где ему уже не достичь ее.    Один день в неделю Руфь все же посвящала Мартину, и он обычно в этот день оставался у Морзов обедать и после обеда слушал музыку. Это были его праздничные дни. Вся атмосфера дома Морзов была так не похожа на ту грязь, среди которой жил Мартин, а близость Руфи так окрыляла его, что всякий раз, возвращаясь домой, он мысленно давал себе клятву достичь этих высот во что бы то ни стало. Несмотря на неуемный пыл творчества и жажду красоты, томившую его, он в конце концов трудился только ради любви. Он прежде всего был влюбленным и все остальное подчинял своей любви. Его любовные искания были для него важнее всяких духовных исканий. Мир казался ему удивительным вовсе не потому, что состоял из молекул и атомов, взаимодействовавших по каким-то таинственным законам, - мир казался ему удивительным потому, что в нем жила Руфь. Она была чудом, о каком он никогда раньше не знал, не мечтал и даже не догадывался.    Но Мартина все время приводило в отчаяние расстояние между ними. Она была бесконечно далека, и он никак не мог придумать, что сделать, чтобы приблизиться к ней. Прежде он обычно пользовался успехом у женщин и девушек своего класса. Но он никогда не любил их, а ее он полюбил. Дело было не в том, что Руфь принадлежала к другому классу. Его любовь вознесла ее превыше всех классов. Она была особым существом, настолько особым, что он не знал даже, как подойти к ней со своей любовью. Правда, расширив свой кругозор и научившись правильно говорить, он приблизился к ней, у них появился общий язык, общие темы, вкусы и интересы, но любовная жажда этим не удовлетворялась. Его воображение влюбленного наделило ее такой святостью, такой бесплотной чистотою, что исключило всякую мысль о телесной близости. Сама любовь отдаляла ее и делала недоступной. Сама любовь отнимала у него то, чего он гак страстно желал.    И вот, в один прекрасный день, через бездну, их разделявшую, на мгновение был перекинут мост, и после этого мгновения бездна уже не казалась такой широкой. Они сидели и ели вишни, большие черные вишни, сок которых напоминал терпкое вино. И после, когда она стала читать ему "Принцессу", он заметил следы вишневого сока у нее на губах. На мгновение ее божественность поколебалась. Она была телесным существом, ее тело было подчинено тем же законам, как и его тело, как тело всякого человека. Ее губы были так же телесны, как и его, и вишни оставляли на них такие же следы. А если таковы были се губы, то такова была она вся. Она была женщина; женщина, как и всякая другая. Эта мысль поразила его, как удар грома Это было для него настоящим откровением. Он словно увидел солнце, падающее с неба, или присутствовал при кошунственном осквернении божества.    Когда Мартин вполне уяснил себе смысл этого открытия, он почувствовал, как сердце заколотилось у него в груди, побуждая его домогаться любви этой женщины, которая вовсе не была духом, слетевшим с неба, а обыкновенной женщиной, с губами, запятнанными вишневым соком. Он содрогнулся от этих дерзких мыслей, но разум его и сердце ликовали и убеждали его в его правоте. Должно быть, Руфь почувствовала эту внезапную перемену в настроении Мартина, так как вдруг перестала читать, взглянула на него и улыбнулась. Его взгляд скользнул по ее лицу от голубых глаз к губам, где виднелись следы вишневого сока - небольшое пятнышко, сводившее его с ума. Его руки потянулись к ней, как часто тянулись к другим женщинам раньше, в дни беспутной жизни. Она как будто склонилась к нему и ждала, и Мартину пришлось напрячь всю свою волю, чтобы сдержаться.    - Вы не слышали ни одного слова, - сказала она обиженно.    И тут же улыбнулась ему, наслаждаясь его смущением. Мартин взглянул в ее ясные глаза и понял, что она не догадалась вовсе о том, что в нем происходило, и ему стало стыдно. В мыслях он посмел слишком далеко зайти! Он не знал ни одной женщины, которая бы не догадалась, - ни одной, кроме Руфи. А она не догадалась. Вот тут-то и заключалась разница! Она была совсем другая! Мартин был уничтожен мыслью о своей грубости и ее невинности, и снова между ними разверзлась бездна Мост был разрушен.    И все-таки этот случай приблизил его к ней. Воспоминание о нем не исчезло и утешало Мартина в моменты разочарований и сомнений. Бездна уже не была так широка, как раньше. Он проделал путь куда больший, чем тот, что давал право на звание бакалавра искусств. Правда, она была чиста, так чиста, что раньше он даже и не знал о существовании такой чистоты. Но вишни оставляли пятна у нее на губах. Она была подчинена физическим законам, как и все в мире, она должна была есть, чтобы жить, и могла простуживаться и хворать. Но не это было важно. Важно было то, что она могла испытывать голод и жажду, страдать от зноя и холода, а стало быть - могла чувствовать и любовь, любовь к мужчине. А он был мужчина! Почему бы в таком случае ему не стать этим человеком? "Я добьюсь счастья, - шептал он лихорадочно. - Я стану им! Сумею стать, Я добьюсь счастья!"         

ГЛАВА ХII

      Однажды, вечером, когда Мартин мучился над сонетом, в который тщетно старался вложить туманные, но прекрасные образы, теснившиеся в его мозгу, его вызвали к телефону.    - Женский голос. Очень красивый голос, - сказал насмешливо мистер Хиггинботам, позвав его.    Мартин подошел к телефону, находившемуся в углу комнаты, и горячая волна пробежала по его телу, когда он услышал голос Руфи. Возясь со своим сонетом, он забыл о ее существовании, но при звуке знакомого голоса любовь охватила его с новой силой, сокрушительной, как удар молнии. Какой это был голос. "Нежный и мелодичный, словно далекая музыка, словно звон серебряных колокольчиков кристальной чистоты!" Нет! Не могла обыкновенная смертная женщина обладать таким голосом. В нем было что-то небесное, что-то не от мира сего. Поддавшись наплыву чувств, он едва мог разобрать, что она ему говорила, хотя старался сохранить на лице спокойствие, зная, что мышиные глаза мистера Хиггинботама так и впиваются в него.    Руфь не сказала ничего особенного: она собиралась сегодня вечером на публичную лекцию с Норманом, но у Нормана -такая досада! - началась мигрень, и так как билеты уже взяты, то не хочет ли Мартин пойти с нею, если он не занят.    Если он не занят! Мартин едва мог скрыть дрожь в голосе. Он не верил своим ушам! До сих пор он встречался с ней только у них дома и никогда не осмеливался пригласить ее куда-нибудь! Стоя с телефонной трубкой в руке, он вдруг почувствовал непреодолимое желание умереть за нее, и перед его мысленным взором возникли героические образы, сцены самопожертвования во имя любви. Он любил ее так сильно, так страшно, так безнадежно. Его охватила такая сумасшедшая радость при мысли, что она пойдет с ним, пойдет на лекцию с ним, с Мартином Иденом, что в этот миг ему ничего другого не пришло в голову, как только умереть за нее. Это было единственное, чем он мог доказать свое безграничное и бескорыстное чувство. Это был великий порыв самоотречения, знакомый каждому истинно влюбленному, и он захватил его, точно огненный вихрь, во время короткого разговора по телефону. Умереть ради нее, думал он, -это значит и жить и любить по-настоящему. А ему было всего двадцать один год, и это была его первая любовь!    Дрожащей рукой он повесил трубку, испытывая слабость после только что пережитого потрясения. Глаза у него сияли, как у ангела, лицо преобразилось, точно он очистился от земной скверны и стал святым и безгрешным.    - Свидание на стороне, а? - ехидно прошипел зять.- А знаешь, чем это кончается? Как раз угодишь в полицейский суд, голубчик мой.    Но Мартин не мог сразу спуститься с высот. Даже эта грубая выходка не могла вернуть его на землю. Он был выше и гнева, и раздражения. Он еще весь был во власти прекрасного видения и, точно божество, не мог испытывать к подобным ничтожным созданиям ничего, кроме жалости. Он и не замечал мистера Хиггинботама, его глаза смотрели сквозь него, и, как во сне, он вышел из комнаты, чтобы переодеться, Только когда он уже завя-88    зывал галстук перед своим зеркальцем, до его сознания дошел какой-то раздражающий звук. Это было застрявшее у него в ушах глупое гоготание Бернарда Хиггинбо-тама, которое он словно сейчас только услыхал.    Когда дверь дома Морзов закрылась за ними и Мартин понял, что он идет по улице рядом с Руфью, он вдруг почувствовал замешательство. Радость этой прогулки с нею омрачилась непредвиденными сомнениями. Он не знал, как держать себя. Он не раз видел, что люди ее круга, выходя на улицу, берут даму под руку. Но это бывало не всегда, и он не знал, принято ли ходить под руку только по вечерам, или, быть может, так ходят лишь мужья с женами или братья с сестрами.    Спускаясь с Руфью со ступенек крыльца, он вспомнил Минни. Минни была большая модница, и когда он гулял с нею во второй раз, она сделала ему выговор за то, что он шел по внутренней стороне тротуара, тогда как истинный джентльмен, гуляя с леди, должен итти всегда с внешней стороны. И Минни завела обычай наступать ему на ноги, когда они переходили улицу, чтобы он не забывал держаться внешней стороны. Но он не знал, откуда она выкопала такое правило, в самом ли деле так принято в высшем обществе и нужно ли это правило соблюдать    В конце концов Мартин решил, что беды от этого во всяком случае не будет, и, выйдя на улику, он пропустил Руфь вперед, а сам пошел рядом, с внешней стороны тротуара. Но тут возникла вторая проблема: нужно ли предложить ей руку? До сих пор он никогда не предлагал руку спутнице. Девушки, с которыми он гулял, не ходили с кавалерами под руку. В начале знакомства они обычно просто ходили рядом, а позже старались выбирать темные переулки и шли, положив голову на плечо спутника, который при этом обнимал их за талию. Но здесь дело обстояло иначе. Она была девушкой другого круга. И Мартин не знал, как ему быть.    Ему пришло в голову слегка согнуть свою правую руку, как будто случайно, по привычке. И тут произошло чудо. Мартин почувствовал, как ее рука легла на его руку. Он почувствовал сладостную дрожь, и на несколько мгновений ему показалось, что ноги его отделились от земли, а за спиной выросли крылья. Но новое осложнение вернуло его к действительности. Они перешли улицу, и теперь он очутился не с внешней, а с внутренней стороны тротуара. Что же теперь делать? Выпустить ее руку и перейти на другую сторону? А что делать, когда им придется переходить улицу вторично? И в третий раз? Что-то было тут не совсем ясно, и Мартин решил пренебречь правилом, разыграв невежду. Но такое решение не вполне удовлетворяло его, и, очутившись с внутренней стороны, он начал быстро и с увлечением говорить, делая вид, что в пылу беседы забыл переменить место. Пусть она отнесет его промах на счет энтузиазма.    На Бродвее Мартина ожидало новое испытание. При свете уличных фонарей он вдруг увидел Лиззи Конолли и ее смешливую подругу. На одно, только одно мгновение он заколебался, но тотчас же снял шляпу и поклонился. Он не намерен был стыдиться своего класса, и его поклон относился не только к Лиззи Конолли. Девушка кивнула в ответ, задорно глянув на него красивыми и насмешливыми глазами, так не похожими на крепкие и нежные глаза Руфи. Она также оглядела Руфь, и сразу, повидимому, оценила ее наружность и платье и угадала общественное положение. Мартин заметил, что и Pуфь скользнула по девушке мимолетным и ласковым взглядом и успела oтметить и ее дешевый наряд и причудливую шляпу, какими любили щеголять девушки из рабочей среды.    - Какая красивая девушка, - сказала Руфь минуту спустя.    Мартин готов был благословить ее за эту фразу, но сказал только.    - Не знаю. Дело вкуса, должно быть; я не нахожу ее особенно красивой.    - Ну, что вы! Такие правильные черты встречаются один раз на тысячу. У нее лицо точно камея. И глаза чудесные!    - Вы находите? - равнодушно сказал Мартин, ибо для него существовала на свете только одна красивая женщина, и она шла рядом с ним, опираясь на его руку.    - Если б эту девушку одеть как следует и научить ее держаться, уверяю вас, она покорила бы всех мужчин и вас в том числе, мистер Иден.    - Ей прежде всего нужно было бы научиться говорить, - отвечал он, - а то большинство мужчин и не поняли бы ее. Я уверен, что вы не поймете и половины из того, что она вам скажет, если она будет говорить так, как привыкла.    - Глупости. Вы так же упрямы, как Артур, когда хотите доказать что-нибудь.    - А вы забыли, как я говорил, когда мы встретились первый раз? Сейчас я говорю совсем иначе. Я тогда говорил гак же, как эта девушка. Но за это время я выучился вашему языку и могу утверждать попятными для вас словами, что вы ни за что не поймете ее языка. А знаете, почему она так держится? Я ведь теперь все время думаю о таких вещах, которые раньше мне и в голову не приходили, - и я многое начинаю понимать.    - Почему же она так держится?    - Она уже несколько лет работает на фабрике. Молодое тело податливо, как воск, тяжелый труд формирует его; оно невольно привыкает к положению, удобному для данной работы. Я с одного взгляда могу определить, чем занимается рабочий, встреченный мною на улице. Посмотрите на меня. Почему я так раскачиваюсь при ходьбе? Да потому, что я почти всю жизнь провел на море. Если бы все эти годы я был не матросом, а мясником, я бы не ходил вперевалку, но у меня были бы кривые ноги. Вот и с этой девушкой так. Вы заметили, какой у нее, если можно так выразиться, жесткий взгляд? Ведь она никогда не жила под чьим-нибудь крылышком. Она все время сама должна думать о себе, а когда девушке приходится самой о себе думать и заботиться, у нее не может быть такого нежного, кроткого взгляда, как... как у вас, например.    - Вы, пожалуй, правы, - тихо сказала Руфь. - Как это ужасно! Она такая красивая...    Мартин, взглянув на все, увидел, что в се глазах светится сострадание. И тут же он подумал о том, как он любит ее и какое необычайное счастье выпало ему -итти с нею вдвоем под руку, направляясь на лекцию.    "Кто ты такой, Мартин Иден? - спрашивал он себя в этот вечер, вернувшись домой и глядя на себя в зеркало. Он глядел долго и с любопытством. - Кто ты и что ты? Где твое место? Твое место подле такой девушки, как Лиззи Конолли. Твое место среди толпы трудящихся людей, - там, где все вульгарно, низко и грубо. Твое место среди рабочего скота, в грязи и в навозе. Перед тобой свалка овощей. Гниет картофель. Нюхай же эту вонь, чорт тебя побери, нюхай хорошенько! А ты смеешь совать нос в книги, слушать красивую музыку, любоваться прекрасными картинами, заботиться о своем языке, думать о том, о чем не думает никто из твоих товарищей, отмахиваться от Лиззи Конолли и любить девушку, которая на миллионы миль выше тебя и живет среди звезд! Кто ты такой? Что ты такое, чорт тебя возьми! Доведет ли все это тебя до добра?"    Он погрозил себе в зеркале кулаком и сел на край кровати, глядя перед собой широко открытыми, невидящими глазами. Потом немного спустя достал свою тетрадку, учебник алгебры и углубился в квадратные уравнения. А часы летели, звезды меркли, и за окном серели уже предрассветные сумерки.         

ГЛАВА ХIII

      Кружок словоохотливых социалистов и философов из рабочего класса, который собирался в Сити-Холл-парке в жаркие дни, случайно натолкнул Мартина на одно великое открытие. Раза два в месяц, проезжая через парк по пути в библиотеку, Мартин слезал с велосипеда, прислушивался к спорам, и всякий раз ему стоило труда оторваться от них. Общий тон этих дискуссий был иной, чем за столом мистера Морза. Спорщики не были важны и преисполнены достоинства. Они давали волю своему темпераменту и осыпали друг друга обидными прозвищами, ругательствами и ядовитыми намеками. Раза два дело доходило до потасовки, И все же, не отдавая себе ясного отчета - почему, Мартин чувствовал какую-то живую основу во всех этих словопрениях; они сильнее действовали на него, чем спокойная уравновешенность и догматичность мистера Морза. Эти люди, которые немилосердно коверкали английский язык, жестикулировали, как помешанные, и с первобытной яростью нападали на своих идейных противников,- эти люди казались ему куда жизненнее мистера Морза и его друга мистера Бэт-лера.    На сборищах в парке Мартин несколько раз слышал имя Герберта Спенсера, но вот однажды появился там его ученик и последователь, жалкий бродяга в рваной куртке, застегнутой наглухо, чтобы скрыть отсутствие рубашки. Началось генеральное сражение в дыму бесконечных папирос, среди потоков сплевываемой табачной жвачки, причем бродяга ловко парировал все удары, даже когда один из рабочих-социалистов крикнул насмешливо: "Нет бога, кроме Непознаваемого, и Герберт Спенсер пророк его!" Мартин не мог уяснить себе, о чем идет спор, но он заинтересовался Гербертом Спенсером и, приехав в библиотеку, спросил "Основные начала", так как бродяга часто в разгаре спора упоминал это сочинение.    И это было начало великого открытия. Мартин уже однажды пытался читать Спенсера, но так как он выбрал "Основы психологии", то и потерпел фиаско, так же как и с госпожой Блаватской. Он ничего не мог понять в этой книге и вернул ее непрочитанной. Но в этот вечер, после алгебры и физики и долгой борьбы с сонетом, он лег в постель и раскрыл "Основные начала", Утро застало его еще за чтением. Заснуть он не мог. В этот день он даже не писал. Он лежал и читал до тех пор, пока у него не заболели бока; тогда он слез с постели, улегся на голый пол и продолжал читать, держа книгу над головой или облокотясь на руку. Эту ночь он спал и утром уселся писать, но соблазн был так велик, что вскоре он снова принялся за чтение, позабыв все на свете, даже то, что в этот вечер его ожидала Руфь. Он опомнился только тогда, когда Бернард Хиггинботам распахнул дверь и опросил, не думает ли он, что они содержат ресторан.    Мартин Иден всегда отличался любознательностью. Он хотел все знать и отчасти из-за этого увлекся профессией всесветного бродяги-моряка. Но теперь, читая Спенсера, он понял, что не знает ничего, что никогда ничего и не узнал бы, сколько бы ни странствовал по морям. Он лишь скользил по поверхности вещей, наблюдая разрозненные явления, накопляя отдельные факты, делая иногда небольшие частные обобщения, - все это без всякой попытки установить связь, привести в систему мир, который представлялся ему прихотливым сцеплением случайностей. Наблюдая летящих птиц, он часто размышлял над механизмом их полета; но он никогда не обобщал этого явления и не думал о механизме полета вообще и о том процессе развития, который привел к появлению живых летающих существ. Он даже и не подозревал о существовании такого процесса. Что птицы могли "стать", не приходило ему в голову. Они "были" - вот и все; уж так случилось.    И как обстояло дело с птицами, так обстояло и со всем остальным. Все его попытки философских умозаключений были обречены на неудачу из-за отсутствия знаний и навыка мысли. Средневековая метафизика Канта ничего не открыла ему, а лишь заставила усомниться в своих умственных силах. Такую же неудачу он потерпел, начав изучать теорию эволюции по слишком специальной книге Ромсиса. Единственно, что он вынес из этого чтения,- это представление об эволюции как о беспочвенной теоретической выдумке сухих педантов, изъясняющихся тарабарским языком. А теперь он увидал, что это вовсе не голая теория, но общепризнанный закон развития; что если между учеными и возникают еще по этому поводу споры, то лишь по частным вопросам о формах эволюции.    И вот явился человек - Спенсер, который привел все это в систему, объединил, сделал выводы и представил изумленному взгляду Мартина этот конкретный и упорядоченный мир с такой наглядностью, что он напоминал ому маленькие модели кораблей, которые делают матросы и продают в стеклянных банках. Не было тут ни неожиданностей, ни случайностей. Во всем был закон. Подчиняясь этому закону, птица летала; подчиняясь тому же закону, бесформенная плазма стала двигаться, извиваться, у нее выросли крылья и лапки,- и появилась на свет птица.    Мартин в своей умственной жизни шел от одной вершины к другой и теперь достиг самой высокой. Он вдруг проник в тайную сущность вещей, и познание тайн природы опьянило его. Ночью во сне он жил с богами, преследуемый величественными видениями. Днем бродил, как лунатик, видя перед своим блуждающим взором только тот мир, который открыл ему Спенсер. За столом во время обеда он не слышал разговоров и споров о разных житейских мелочах, так как его ум все время напряженно работал, вскрывая причинную связь во всем находящемся перед ним. В мясе, лежащем на тарелке, он прозревал солнечные лучи и прослеживал через все превращения их путь к первоисточнику, отстоящему на миллионы миль, пли думал о той силе, которая движет мускулы его руки, заставляя ее резать мясо, и о мозге, посылающем приказание мускулам, пока в конечном счете не доходил снова до солнечной энергии. Мартин был так одержим своими мыслями, что не слыхал, как Джим пробормотал: "Спятил", не замечал тревожных взглядов сестры и не обращал внимания на палец Бернарда Хигниботама, которым тот выразительно покрутил несколько раз около своего лба.    Больше всего поразила Мартина взаимосвязь между науками - всеми пауками. Он всегда был жаден до знаний, и те знания, которые ему удавалось приобрести, откладывались у него как бы в отдельные клетки памяти. Так, в одной клетке скопилось много отрывочных сведений о мореплавании. В другой - о женщинах. Но эти две клетки никак не сообщались между собой. Мысль, что можно установить связь между женской истерикой и качкой судна в бурю, показалась бы Мартину нелепой и невозможной. Но Герберт Спенсер доказал ему не только, что в этом нет ничего нелепого, но что, напротив, между этими двумя явлениями не может не быть связи. Все связано в мире, от самой далекой звезды в небесных просторах и до мельчайшей крупицы песка под ногой человека.    Для Mapтинa это было постоянным источником изумления, и он теперь все время был занят тем, что старался находить связь вещей и явлений на этой планете - да и на других тоже. Он составлял целые списки самых разнородных вещей и не мог успокоиться до тех пор, пока не устанавливал между ними связи. Так он установил связь между любовью, поэзией, землетрясениями, огнем, гремучими змеями, радугой, драгоценными камнями, уродством, солнечными закатами, львиным рыком, светильным газом, каннибализмом, красотою, убийством, любовниками, рычагами, точками опоры и табаком. Теперь вселенная предстала перед ним как единое целое, и он странствовал по ее закоулкам, тупикам и дебрям не как заблудившийся путник, сквозь таинственную чащу продирающийся к неведомой цели, а как опытный путешественник-наблюдатель, старающийся ничего не упустить из виду и все заносящий на карту. И чем больше он узнавал, тем больше восхищался миром и своей собственной жизнью в этом мире.    - Эх ты, болван! - кричал он своему изображению в зеркале. - Ты хотел писать, и ты писал, а писать тебе было не о чем! Ну, что у тебя было? Детские понятия, недозрелые чувства, смутное представление о красоте, огромная черная масса невежества, сердце, готовое разорваться от любви, да самолюбие, такое же сильное, как твоя любовь, и такое же безнадежное, как твое невежество. И ты хотел писать? Но ведь только теперь у тебя начинает появляться о чем писать. Ты хотел создавать красоту, а сам ничего не знал о природе красоты. Ты хотел писать о жизни, а сам не имел понятия о ее сущности. Ты хотел писать о мире, а мир был для тебя китайской головоломкой; и что бы ты ни писал, ты бы только лишний раз расписался в своем невежестве. Но не падай духом, Мартин, мой мальчик! Ты еще будешь писать. Ты уже кое-что знаешь; правда, еще очень мало, но ты теперь держишь правильный курс и скоро будешь знать много. Если тебе повезет, то когда-нибудь ты узнаешь почти все, что можно узнать. И тогда ты будешь писать!    Он сообщил Руфи о своем великом открытии, думая поделиться с ней своей радостью и удивлением. Но она отнеслась к этому очень спокойно, так как, повидимому, знала все это раньше. И его не удивило такое отношение, потому что он понимал, что для нее все это не новость,-не то, что для него. Артур и Норман, как удалось ему выяснить, были сторонниками эволюционной теории и оба читали Герберта Спенсера, хотя на них он, повидимому, не произвел такого ошеломляющего впечатления; а молодой человек в очках - Вилли Ольнэй - неприятно засмеялся при упоминании имени Спенсера и повторил уже слышанную Мартином остроту: "Нет бога, кроме Непознаваемого, и Герберт Спенсер пророк его".    Но Мартин простил ему эту насмешку, так как начал убеждаться, что Ольнэй вовсе не влюблен в Руфь. Впоследствии по разным мелким фактам он убедился, что Ольнэй не только не влюблен в Руфь, но относится к ней с явною неприязнью. Мартин не мог этого понять. Это был феномен, который он никак не мог связать с прочими явлениями вселенной. Ему даже стало жаль этого юношу, которому, очевидно, какой-то природный недостаток мешал оцепить прелесть и красоту Руфи. Они очень часто все вместе катались по воскресеньям на велосипедах, и Мартин убедился во время этих поездок, что Руфь и Ольнэй находятся в состоянии вооруженного мира.    Ольнэй больше дружил с Норманом, предоставляя Руфь, Артура и Мартина обществу друг друга, за что Мартин был ему очень благодарен.    Эти воскресенья были для Мартина праздниками вдвойне, потому что он имел возможность проводить их с Руфью, а кроме того, приучаться к обществу молодых людей ее класса. Хотя эти люди и получили систематическое образование, Мартин видел, что в умственном отношении он не уступает им; разговор с ними был для него, Мартина, прекрасной практикой устной речи. Он давно перестал читать руководства по правилам поведения, решив положиться на свою наблюдательность. За исключением тех случаев, когда он чем-нибудь увлекался, он всегда внимательно следил за всеми поступками своих спутников, стараясь запомнить разные мелочи в их обращении друг с другом.    То обстоятельство, что Спенсера вообще очень мало читали, изумляло Мартина. - Герберт Спенсер, - сказал библиотекарь в справочном столе, - о, это великий ум.-Но, повидимому, сам библиотекарь очень мало знал о творениях этого великого ума. Однажды за обедом у Морзов, в присутствии мистера Бэтлера, Мартин завел разговор о Герберте Спенсере. Мистер Морз резко осудил агностицизм английского философа, причем сознался, однако, что не читал "Основных начал", а мистер Бэтлер объявил, что Спенсер нагоняет на него тоску, что он никогда не мог дочитать ни одной страницы из его сочинений и отлично обходится без этого. В голове Мартина возникли сомнения, и не будь он так резко самобытен, он, пожалуй, подчинился бы общему мнению и отказался от дальнейшего знакомства со Спенсером. Но так как взгляды Спенсера на мир казались ему непререкаемой истиной, то отказаться от них было для Мартина так же невозможно, как для мореплавателя выбросить за борт компас и карты. Поэтому Мартин продолжал изучать теорию эволюции, все более и более овладевая предметом и находя подтверждение взглядов Спенсера у тысячи других писателей. Чем дальше он шел в своих занятиях, тем больше открывалось перед ним неисследованных областей знания, и он все чаще сожалел, что в сутках всего двадцать четыре часа.    Однажды, принимая во внимание краткость дня, он решил бросить алгебру и геометрию. К тригонометрии он даже еще и не приступал. Потом он вычеркнул из своего расписания и химию, оставив лишь физику.    - Я же не специалист,- сказал он Руфи в свое оправдание, - и я не собираюсь стать специалистом. Ведь наук так много, что одному человеку нехватит жизни изучать их все. Я хочу получить общее образование. Когда мне понадобятся специальные знания, я могу обратиться к книгам.    - Но это совсем не то, что самому обладать этими знаниями,- протестовала она.    - А зачем нужно ими обладать? Мы всегда пользуемся трудами специалистов. Для того они и существуют. Входя к вам, я видел, что у вас работают трубочисты. Они тоже специалисты, и когда они сделают свое дело, вы будете пользоваться вычищенными трубами, даже и не зная ничего о строении печей.    - Ну, это явная натяжка!    Она посмотрела на него неодобрительно, и он прочел упрек в ее взгляде и тоне. Но он был убежден в своей правоте.    - Все мыслители, задумывавшиеся над общими вопросами, все величайшие умы фактически всегда пользовались трудами специалистов. И Герберт Спенсер поступал точно так же. Он обобщал открытия многих тысяч исследователей. Ему надо было бы прожить тысячи жизней, чтобы дойти до всего самому. То же самое было с Дарвином. Он использовал то, что было изучено садовниками и скотоводами.    - Вы правы, Мартин,- сказал Ольнэй,- вы знаете, чего хотите, а Руфь не знает. Она не знает даже, что ей самой нужно. Да, да,- продолжал он, не давая Руфи времени возразить.- Я знаю, вы называете это общей культурой. Но если добиваться этой общей культуры, то не все ли равно, что изучать? Вы можете изучать французский язык, можете изучать немецкий или эсперанто,-вы все равно приобретете так называемую "общую культуру" Или займитесь латынью и греческим, хотя эти два языка никогда вам не пригодятся. Но культурность вы приобретете. Изучала же Руфь два года назад англосаксонский язык, и даже очень успешно, а теперь ничего не помнит, кроме одной строчки: "как душистый апрель проливает свои дожди". Так, кажется? И это дало вам "общую культуру", - засмеялся он, опять не давая ей возможности возразить,- знаю, знаю Мы ведь с вами были на одном курсе.    - Вы так говорите о культуре, как будто это средство, а не цель! - воскликнула Руфь. Глаза ее засверкали, а на щеках выступил румянец.- Культура самоценна!    - Но Мартину не это нужно.    - А вы откуда знаете?    - Что вам нужно, Мартин? - спросил Ольнэй, круто повернувшись к нему.    Мартин почувствовал себя крайне неловко и умоляю ще поглядел на Руфь.    - Да, скажите, что вам нужно,- сказала Руфь.-Это разрешит наш спор.    - Конечно, мне нужна культура,- сказал Мартин нерешительно.- Я люблю красоту, а культура дает мне возможность лучше понять и оцепить ее,    Руфь кивнула головой с торжествующим видом.    - Чепуха! И вы сами это прекрасно знаете,-объявил Ольнэй.- Мартин добивается карьеры, а не культуры. То, что в его случае карьера связана с культурой,- простое совпадение. Если бы он хотел стать химиком, культура была бы ему ни к чему. Мартин хочет стать писателем, но боится сказать это, чтобы вы не потерпели фиаско в нашем споре. А почему Мартин хочет стать писателем? - продолжал он.- Потому что он не обеспечен материально. Почему вы изучали саксонский язык и добивались "общей культуры"? Да потому, что вам не надо пробивать себе дороги. Об этом заботится ваш отец. Он вам покупает платья, он сделает для вас и все остальное. Что проку в том образовании, которое вы получили, да и я, и Артур, и Норман? Мы доверху набиты "общей культурой", а разорись завтра наши отцы, мы не выдержали бы экзамена на школьного учителя. Самое большее, на что Руфь могла бы тогда рассчитывать,- это стать сельской учительницей или преподавательницей музыки в женском пансионе.    - А вы бы что делали? - спросила Руфь.    - Ничего особенно хорошего. Мог бы зарабатывать доллара полтора в день физическим трудом или поступить инструктором на ганлейскую соединительную ветку,-говорю: "поступить", потому что через неделю меня бы, вероятно, выгнали за полной негодностью.    Мартин молча прислушивался к разговору, и, признавая правоту Ольнэя, он в то же время осуждал его за непочтительное отношение к Руфи. В его голове во время этого спора складывались новые взгляды на любовь. Разум не должен вмешиваться в любовные дела. Правильно рассуждает любимая женщина или неправильно -это безразлично. Любовь выше разума. В данном случае Руфь, очевидно, не понимала, как важна для него карьера, но от этого она, разумеется, не стала менее прелестной. Она была прелестна, и то, что она думала, не имело никакого отношения к ее прелести.    - Что вы сказали? - спросил он Ольнэя, который неожиданным вопросом прервал течение его мыслей.    - Я говорю, что вы, наверное, не станете изучать латынь.    - Латынь не только дает культуру, - прервала Руфь,- это тренировка ума.    - Ну, так как же, Мартин, вы будете изучать латынь?- упорствовал Ольнэй.    Мартин находился в крайне затруднительном положении. Он видел, что Руфь с нетерпением ждет его ответа.    - Я боюсь, что у меня нехватит времени, - ответил он наконец.- Я бы стал изучать, но у меня нехватит времени.    - Видите, Мартину вовсе не нужна ваша "общая культура"!-торжествовал Ольнэй.- Он знает, что ему нужно, и знает, как этого добиться.    - Да, но ведь это же тренировка ума, это дисциплина! Латынь дисциплинирует ум!- При этих словах Руфь посмотрела на Мартина, словно прося его переменить свое суждение.- Вы видели, как футболисты тренируются перед игрою? То же самое латынь для мыслителей. Это тренировка.    - Какой вздор! Это нам в детстве вбивали в голову! Но есть одна истина, которую забыли вам внушить своевременно.- Ольнэй сделал паузу для вящего эффекта и сказал торжественно:--Джентльмену следует изучать латынь, но джентльмену не следует ее знать.    - Это нечестно!- вскричала Руфь.- Я так и знала, что вы сведете весь разговор к шутке.    - Но согласитесь, что шутка остроумна!- воскликнул он.- И к тому же это верно. Единственные люди, которые знают латынь,- это аптекари, адвокаты и преподаватели латыни. Если Мартин хочет стать одним из них, я умолкаю. Но причем тут вообще Герберт Спенсер? Мартин только что открыл Спенсера и пришел от него в дикий восторг. Почему? Потому что Спенсер ему дал нечто. Вам Спенсер ничего не может дать и мне тоже. Потому что нам ничего и не нужно. Вы в один прекрасный день выйдете замуж, а мне вообще нечего будет делать, так как все за меня будут делать разные агенты, которые позаботятся о моем капитале, когда я получу его от отца. Ольнэй направился было к двери, но, остановившись, выпустил свой последний заряд:    - Оставьте Мартина в покое, Руфь. Он сам прекрасно знает, что ему нужно. Посмотрите, чего он уже сумел добиться. Иногда он заставляет меня краснеть и стыдиться самого себя. Он и сейчас знает о мире и жизни и о назначении человека куда больше, чем Артур, Норман, я или вы, несмотря на всю нашу латынь, французский и англо-саксонский, несмотря на всю нашу так называемую культуру.    - Но Руфь моя учительница,- рыцарски возразил Мартин,- если я и знаю что-нибудь, то только благодаря ей.    - Чепуха!- Ольнэй посмотрел на Руфь с каким-то недоброжелательством. - Вы еще скажете мне, что вы стали читать Спенсера по ее совету. А ведь она знает о Дарвине и об эволюции столько же, сколько я знаю об алмазных россыпях царя Соломона. Помните, несколько дней тому назад вы огорошили нас своим толкованием одного места у Спенсера - относительно неопределенного, неуловимого и однородного. Попробуйте растолковать ей это и посмотрите, поймет она вас или нет? Это, видите ли, не "культура"! Ого-го! Слушайте, Мартин, если вы начнете зубрить латынь, я просто потеряю к вам уважение.    С интересом прислушиваясь к этому разговору, Мартин в то же время чувствовал какой-то неприятный оса док. Речь шла об учении и уроках, об основах знания, и общий школьнический тон спора не соответствовал тем большим вопросам, которые волновали Мартина, заставляли его цепко ухватывать все жизненные явления и трепетать каким-то космическим трепетом от сознания своей пробуждающейся силы. Он мысленно сравнивал себя с поэтом, выброшенным на берег неведомой страны, который потрясен окружающей красотою и тщетно старается воспеть ее на чуждом ему языке диких туземцев. Так было и с ним Он чувствовал в себе мучительное стрем- -ление познать великие мировые истины,- а вместо этого должен был слушать детские пререкания о том, нужно изучать латынь или не нужно.    - На кой дьявол нужна эта латынь!- говорил он себе в этот вечер, стоя перед зеркалом.- Пусть мертвецы остаются мертвецами. Какое имею я отношение к этим мертвецам? Красота вечна и всегда жива. Языки создаются и исчезают. Они - прах мертвецов.    Он тут же подумал, что научился хорошо формулировать свои мысли, и, ложась в постель, старался понять, почему он теряет эту способность в присутствии Руфи. В ее присутствии он превращался в школьника и говорил языком школьника.    - Дайте мне время,- сказал он вслух.- Дайте мне только время.    Время! Время! Время! Это была его вечная мольба.         

ГЛАВА XIV

      Несмотря на свою любовь к Руфи, Мартин не стал изучать латынь. Советы Ольнэя были тут ни при чем. Время было для него все равно что деньги, а многие науки, куда важнее латыни, повелительно требовали его внимания. К тому же он должен был писать. Ему нужно было зарабатывать деньги. Но, увы, его нигде не печатали. Рукописи грустно странствовали по редакциям. Почему же печатали других писателей? Он проводил долгие часы в читальне, читая чужие произведения, изучая их внимательно и критически, сравнивая со своими собственными и тщетно стараясь раскрыть секрет, помогавший этим писателям пристраивать свои творения.    Он удивлялся безжизненности большей части того, что попадало на страницы печати. Ни света, ни красок не было в этих рассказах.    От них совсем не веяло дыханием жизни, а между тем они оплачивались по два цента за слово, по двадцати долларов за тысячу слов,- так было сказано в газетном объявлении. С недоумением он читал и перечитывал бесчисленные рассказы, написанные (он не мог не признать этого) легко и остроумно, но без всякой жизненной правды. Ведь жизнь сама по себе так удивительна, так чудесна, как много в ней нерешенных задач, грез, героических усилий, а эти рассказы касались всегда только житейской обыденщины. Мартин чувствовал силу и величие жизни, ее жар и трепет, ее мятежный дух,- вот о чем стоило писать! Ему хотелось воспеть смельчаков, устремляющихся навстречу опасности, юношей, одержимых любовью, гигантов, борющихся среди ужасов и страданий, заставляющих жизнь трещать под их могучим напором. А между тем в напечатанных рассказах прославлялись всевозможные мистеры Бэтлеры, жалкие охотники за долларами, изображались мелкие любовные треволнения ничтожных людишек. "Быть может, это потому, что сами редакторы - мелкие, ничтожные людишки? - спрашивал он себя. - Или же все эти редакторы, писатели и читатели просто-напросто боятся жизни?"    Больше всего его смущало то, что он не был знаком ни с редакторами, ни с писателями. Он не только не знал ни одного писателя, но даже не знал никого, кто бы когда-нибудь пытался писать. Некому было поговорить с ним, направить его, дать ему хороший совет. Он даже начал сомневаться в том, что редакторы - живые люди. Они стали представляться ему колесами машины. Да, да, именно так. В рассказах, очерках и поэмах он изливал свою душу, и эти излияния отдавал на суд машине. Он запечатывал свою рукопись в большой конверт, вкладывал в него марку для ответного письма и опускал в почтовый ящик. Пространствовав известное число дней по континенту, рукопись возвращалась к нему, причем была уже запечатана в другой конверт, а марка, вложенная им внутрь, была наклеена снаружи. По всей вероятности, никакого редактора вовсе не существовало, а был просто хитро устроенный механизм, который перекладывал рукопись из одного конверта в другой и наклеивал марку. Нечто вроде тех автоматов, в которые опускают монетку - и оттуда тотчас выскакивает кусок жевательной резины или плитка шоколада. Опустить монетку в одно отверстие -получишь резину, опустишь в другое - получишь шоколад. Так же и с редакторской машиной. Из одного отверстия выскакивают гонорарные чеки, из другого - письма с отказом. До сих пор он все время попадал во второе отверстие.    Пресловутые письма дополняли сходство с машиной. Это были стандартные печатные бланки, на которых проставлялись только имена и названия. Мартин их получил уже сотни, по крайней мере дюжину на каждую рукопись. Если бы он получил хоть одну живую строчку, написанную от руки, обращенную лично к нему,- он был бы счастлив. Но ни один редактор не подал и признака жизни. И Мартин в конце концов пришел к заключению, что никаких редакторов на свете не бывает, а есть только хорошо смазанные и великолепно слаженные автоматы.    Мартин был смелым и выносливым, и у него хватило бы упорства в течение долгих лет питать эти бездушные машины. Но он истекал кровью, и не годы, а недели должны были решить дело. Еженедельная плата за содержание приближала миг банкротства, а почтовые расходы еще больше способствовали этому. Он уже не мог покупать книги и решил экономить на мелочах, чтобы только отдалить роковой конец; но он не умел экономить и на целую неделю ускорил развязку, подарив своей сестре Мэриен пять долларов на платье.    Мартин боролся во мраке, без совета, без поощрения; все кругом словно сговорились подтачивать его мужество. Даже Гертруда стала коситься на него; сначала она, как добрая сестра, смотрела сквозь пальцы на то, что ей казалось ребяческой дурью; но потом, опять-таки как добрая сестра, начала беспокоиться. Ей казалось, что ребяческая дурь уже переходит в сумасшествие. Мартин замечал ее тревожные взгляды и страдал от них еще больше, чем от явных и бесцеремонных насмешек мистера Хиггинботама. Он верил в себя, но он был одинок в своей вере. Даже Руфь не разделяла ее. Ей хотелось, чтобы он занимался только самообразованием, и хотя она никогда открыто не осуждала его литературных увлечений, но никогда и не поощряла их.    Мартин ни разу не показал ей то, что писал. Какая-то особая щепетильность удерживала его; кроме того, зная, как она занята в университете, он стеснялся отнимать у нее время. Но, сдав экзамены и получив степень, Руфь сама попросила показать ей что-нибудь из его произведении. Мартин и обрадовался и оробел. Руфь была настоящим судьей. Она была бакалавром изящных искусств. Она изучала литературу под руководством профессоров. Может быть, и редакторы опытные судьи, но она по-другому отнесется к его произведениям, Она не вручит ему печатного бланка с отказом, не сообщит, что при всех своих достоинствах его рассказы, к сожалению, неподходят для напечатания в данном издании. Она отнесется к нему, как живое существо с чуткой душой, и, что всего важнее, она узнает, наконец, подлинного Мартина Идена. В своих творениях он излил свою душу и сердце, и она поймет хоть немного, хоть чуть-чуть, о чем он мечтает, и почувствует таящуюся в нем силу.    Мартин отобрал несколько коротких рассказов и прибавил к ним, после некоторого колебания, "Песни моря". В один из жарких июньских дней он и Руфь на велосипедах поехали за город, к своим любимым холмам. Это была их вторая прогулка вдвоем, и когда они мчались по дороге, овеваемые морским ветерком, умерявшим дневную жару, он глубоко, всем своим существом ощущал, что мир прекрасен и что хорошо жить и любить. Они оставили велосипеды возле дороги, а сами взобрались на бурую вершину холма, где от выжженной солнцем травы шел сухой и пряный запах свежего сена.    - Она сделала свое дело, - сказал Мартин, когда они уселись на холме - Руфь на его куртке, а он сам прямо на горячей земле.    Вдыхая сладкий, дурманящий аромат, он тотчас, по привычке, начал размышлять, переходя от частного к мировым проблемам.    - Она исполнила свое жизненное назначение, - продолжал он, гладя сухую траву, - питалась влагою зимних ливней, боролась с первыми весенними ураганами, цвела и кормила насекомых и пчел, разбрасывала свои семена, а теперь, совершив свой долг перед миром...    - Почему вы смотрите на все с какой-то практической точки зрения? - прервала его Руфь.    - Вероятно потому, что я изучаю теорию эволюции. Впрочем, говоря по правде, я только недавно начал видеть все в настоящем свете.    - Но мне кажется, что вы перестаете понимать красоту из-за этого практического подхода. Вы разрушаете красоту, как мальчик уничтожает бабочек, стирая пыльцу с их красивых крылышек.    Он отрицательно покачал головой:    - У красоты есть свое значение, но я до сих пор не ощущал этого значения. Мне нравилось красивое просто потому, что оно красиво, вот и все. Я не понимал сущности красоты. А теперь понимаю, или, вернее, начинаю понимать. Эта трава для меня гораздо прекраснее теперь, когда я знаю, почему она такая, знаю все то химическое действие солнца, дождей и земли, которое понадобилось, чтобы на этом холме выросла трава. Есть много романтического в истории каждой травинки; она пережила немало приключений. Одна эта мысль вдохновляет меня. Когда я думаю об игре сил и материи, обо всей великой жизненной борьбе, я чувствую, что я мог бы написать про эту траву целую поэму, и не одну.    - Как хорошо вы говорите,- сказала Руфь рассеянно, но Мартин заметил, что она при этом пытливо посмотрела на него.    Мартин на секунду почувствовал смущение, и румянец залил его щеки.    - Я рад, что выучился, наконец, говорить,- произнес он,- мне столько хочется сказать. Но все это так велико, что я не могу найти подходящих слов. Иногда мне    кажется, что весь мир, вся жизнь, каждая травинка взывают ко мне и требуют, чтобы я говорил за них. Я это чувствую - ну как мне выразить это? - я чувствую величие всего, но, когда я начинаю говорить, получается детский лепет. Это огромная задача - суметь воплотить свои мысли и чувства в слова, написанные или сказанные так, чтобы слушатель или читатель понял их, чтобы в нем они снова перевоплотились в те же мысли и в те же чувства. Это божественная задача. Вот смотрите, я зарываюсь лицом в траву, и этот запах, который я вдыхаю, рождает во мне тысячи мыслей и образов. Ведь это я вдохнул запах вселенной. Я слышу песни и смех, вижу счастье и горе, борьбу, смерть. Бесконечные видения возникают в моем мозгу, и мне бы хотелось передать их вам, всему миру! Но как мне сделать это? Язык мой скован. Я хотел словами передать вам все, что я чувствовал сейчас, когда вдыхал аромат травы. И ничего у меня не вышло. Получились бледные, неуклюжие намеки. Какой-то бессвязный набор слов... а между тем мне так хочется говорить О .. - он с отчаянием заломил руки, -это невозможно! Нельзя рассказать! Нельзя передать!    - Но вы отлично говорите,- утверждала Руфь,-просто удивительно, как вы научились говорить за это короткое время. Мистер Бэтлер - всеми признанный оратор. Комитет штата всегда приглашает его выступать с речами во время предвыборной кампании. А тогда, за обедом, вы говорили не хуже его. У него только больше выдержки. Вы слишком горячитесь; но это постепенно пройдет. Из вас может выработаться отличный оратор. Вы далеко пойдете... если захотите. В вас есть сила. Вы способны вести людей за собой, я уверена в этом. Вы можете одолеть любые трудности на пути, так же как вы одолели грамматику. Можете стать известным адвокатом. Или политическим деятелем. Ничто не мешает вам добиться такого же успеха, как мистер Бэтлер. И притом без катара,- прибавила она с улыбкой.    Они продолжали беседовать; Руфь, по своему обыкновению, ласково, но настойчиво говорила о необходимости учиться, указывала на латынь, как на необходимую основу всякой карьеры. Она начертала ему свой идеал человека и мужчины, который был целиком списан с ее отца и дополнен кое-какими черточками, явно заимствованными у мистера Бэтлера. Мартин слушал ее, лежа на спине и наслаждаясь каждым движением ее губ, но то, что она говорила, не находило в нем отклика. Нарисованные ею перспективы не влекли его, и он чувствовал глухую горечь разочарования, соединенную с острым томлением любви. Она ни одним словом не упомянула о его литературной работе, и рукописи, которые он захватил с собой, лежали на земле в полном пренебрежении.    Наконец, во время одной паузы, он взглянул на солнце, измерил его высоту над горизонтом и стал собирать свои рукописи, тем самым напомнив о них.    - Ах, я и забыла,- живо сказала Руфь,- а мне так хочется послушать!    Мартин прочел ей рассказ, казавшийся ему самым лучшим. Он назвал его "Вино жизни"; и вино, которое опьяняло Мартина, когда он писал этот рассказ, снова бросилось ему в голову теперь, во время чтения. Было своеобразное очарование в оригинальном замысле рассказа, и он постарался усилить его яркими словами и оборотами. Вдохновенный огонь, горевший в нем во время писания, охватил его снова, и он читал с огромным увлечением, не замечая никаких недостатков. Но не то было с Руфью. Ее изощренное ухо сразу заметило все слабые стороны, все преувеличения, чрезмерный пафос новичка, частые нарушения ритмического строя фразы. Она вообще не улавливала ритма в его рассказе, за исключением тех мест, которые звучали претенциозно-размеренно, и это неприятно поразило ее, как дурной дилетантизм. "Дилетантизм"- таков был ее окончательный приговор, но она не произнесла его. Напротив, она сделала всего несколько мелких замечаний, сказав, что в общем рассказ ей очень нравится.    Но Мартин был разочарован. Ее критика была справедлива, он не мог не признать этого, но ведь не для школьных поправок он читал ей свое произведение. Дело не в деталях. Это все поправимо. Рано или поздно он, конечно, сам научился бы замечать мелкие погрешности или даже вовсе избегать их. Но ведь в этот рассказ он постарался вместить кусок большой, живой жизни. Этот кусок жизни он хотел показать ей, а вовсе не ряд фраз, разделенных точками и запятыми. Он хотел, чтобы она почувствовала то большое и важное, что он видел своими глазами, охватил своим разумом и своими руками вложил вот в эти короткие строки. Очевидно, это не удалось, подумал он. Может быть, редакторы и правы в конце концов. Он видел большое и важное, но не умел выразить это в словах. И, скрыв свое разочарование, Мартин так легко согласился с ее критикой, что ей и в голову не пришло, какую бурю протеста она в нем подняла.    - Вот эту вещицу я назвал "Котел", - сказал он, развертывая другую рукопись.- Ее отвергли четыре или пять журналов а мне рассказ все-таки нравится. Конечно, самому судить трудно, но, по-моему, в нем кое-что есть. Может быть, вас это не захватит так, как захватило меня, но рассказ коротенький. Всего две тысячи слов    - Какой ужас!- вскричала она, когда он кончил читать.- Это ужас! Просто ужасно!    Мартин с тайным удовлетворением взглянул на ее бледное лицо, блестящие глаза и сжатые руки Он достиг своей цели. Он сумел передать ей чувства и мысли, владевшие им. Все равно, понравился ей рассказ или нет,-важно, что он произвел на нее впечатление, заставил ее слушать внимательно, так что она даже не заметила мелочей.    - Это жизнь,- возразил он,- а жизнь не всегда прекрасна. Может быть, я очень странно устроен, но я и здесь нахожу красоту. Наоборот, она мне кажется еще в десять раз более ценной в таком...    - Но почему же эта несчастная женщина не могла... - прервала его Руфь и тотчас же снова воскликнула с возмущением: - О! Это безобразно! Это гадко! Это грязно!    На мгновение ему показалось, что сердце в нем замерло. Грязно! Он никогда не думал об этом, никогда не предполагал. Весь рассказ горел перед ним огненными буквами, и, ослепленный сиянием, он не замечал в нем никакой грязи. Но вот сердце снова забилось у него в груди, Совесть его была спокойна.    - Почему вы не взяли более красивого сюжета? -говорила она.- Мы знаем, что в мире много грязи, но это вовсе не значит...    Руфь продолжала говорить что-то, охваченная негодованием, но он ее не слушал. Он смотрел на ее девичье личико, такое невинное, такое трогательно невинное, что, казалось, чистота его проникала до самого сердца Мартина, очищая и омывая его эфирным сиянием, прохладным и нежным, как сияние звезд. "Мы знаем, что в мире много грязи". Он подумал о том, что она могла "знать", и улыбнулся про себя радостно, словно она шутила с ним. В мгновенной вспышке перед ним возникло видение бесконечного океана житейской грязи, который он так хорошо знал, по которому столько раз плавал, и он простил ей, что она не поняла его рассказа. Она была не виновата, что не поняла его. Мартин поблагодарил бога за то, что она родилась и выросла в стороне от всего этого. Но он - он знал жизнь, знал ее низость так же хорошо, как и ее величие, знал, что она прекрасна, несмотря на всю грязь, се покрывающую, и - чорт побери! - он скажет об этом свое слово миру. Не удивительно, что святые на небесах чисты и непорочны. Тут нет заслуги. Но святые в грязи - вот это чудо! И ради этого чуда стоит жить! Видеть моральное величие, поднимающееся над грязными клоаками несправедливости; расти самому и глазами, еще залепленными грязью, ловить первые проблески красоты; видеть, как из слабости, порочности и ничтожества расцветает сила и правда и благородство духа.    До слуха Мартина вдруг донесся голос Руфи:    - Весь тон какой-то низменный! А есть так много прекрасного и высокого: вспомните: "In Memoriam"1.       1 "In Memoriam" (лат.) - памяти, в память.       Oн хотел сказать ей: "А Локсли Холл?", и сказал бы, если бы снова его не отвлекли видения. Он глядел на нее и думал, какими сложными путями, взбираясь в течение сотен тысяч веков по лестнице жизни, достигла, наконец, женщина воплощенного в Руфи совершенного образца творенья, чистого и прекрасного, одаренного божественной силой, и сумела вдохнуть в него любовь и стремление к чистоте и желание изведать эту божественную си-лу-в него, Мартина Идена, который тоже непостижимым образом поднялся из глубин первобытной жизни, из хаоса бесчисленных ошибок и неудач вечного процесса созидания. Вот где и романтика, и красота, и чудо! Вот о чем надо писать; только бы найти слова. Святые на небесах пусть остаются святыми. А он - человек.    - В вас очень много силы, - услышал он голос Руфи, - но эта сила какая-то необузданная.    - Похож на бегемота в посудной лавке,- пошутил он и был награжден улыбкой.    - Вы должны научиться разбираться в темах. Вы должны выработать в себе вкус, изящество, стиль.    - Я, должно быть, слишком много на себя беру,-пробормотал он.    Руфь ответила ему ободряющей улыбкой и приготовилась слушать следующий рассказ.    - Не знаю, как вам понравится,- сказал Мартин, словно оправдываясь.- Это странный рассказ! Может быть, я тут слишком размахнулся, но, право, замысел у меня был хороший. Постарайтесь не обращать внимания на мелочи. Главное, чтобы вам удалось уловить основную мысль. Это важная мысль и верная, не знаю только, сумел ли я сделать ее понятной.    Он начал читать; читая, поглядывал на Руфь. Нако нец ему показалось, что рассказ захватил ее. Она сидела неподвижно, не сводя с него глаз, затаив дыхание, видимо зачарованная созданными им образами. Он назвал рассказ "Приключение", и это был в самом деле апофеоз приключения - не книжного, а настоящего, приключения с большой буквы, грозного повелителя, одинаково щедрого на взыскания и награды, прихотливого и вероломного, требующего рабской покорности и неустанного труда, который то выводит на ослепительные солнечные просторы, то обрекает мукам жажды, голода, томительного долгого пути или жестокой лихорадки, несущей смерть, и через пот, кровь, укусы ядовитых насекомых, через длинную цепь мелких и неприглядных событий приводит к великолепному, победному финалу.    Все это и еще многое другое изобразил Мартин в своем рассказе; все это, казалось ему, заставляло Руфь слушать его с горящими глазами; щеки ее разрумянились, и к концу чтения ему казалось, что она вот-вот упадет в обморок. Она действительно была взволнована, но не рассказом, а им самим. Дело было не в рассказе; ее снова захватила та знакомая уже ей сила, которая исходила от Мартина и заставляла ее трепетать. Но странным образом сам рассказ был насыщен этой силой, и сейчас это был тот единственный канал, по которому волны ее устремлялись к Руфи. Она ощущала лишь эту силу, почти не замечая того, что служило посредником; и хотя ее как будто захватил только что прочитанный рассказ, - на самом деле она была потрясена совсем посторонней, страшной, невероятной мыслью, внезапно возникшей в ее мозгу. Она вдруг задумалась о браке, и прихотливая настойчивость этой мысли испугала ее. Это было нескромно. Это было до сих пор так чуждо ей. Ее еще никогда не мучила пробуждающаяся женственность, и до сих пор она жила в мире снов, навеянных поэзией Теннисона, оставаясь глухой даже к тем деликатным намекам, которыми поэт касался истинных взаимоотношений рыцарей и королев. Она спала до сих пор, и вдруг жизнь властно постучалась у ее двери. Объятая ужасом, она хотела было запереться на все запоры, но пробуждающийся инстинкт требовал, чтобы она широко распахнула дверь перед странным и прекрасным гостем.    Мартин ждал ее приговора с чувством самоудовлетворения. Он не сомневался в том, каков будет этот приговор, и был ошеломлен, когда Руфь сказала только.    - Это красиво!    После маленькой паузы она с жаром повторила:    - Это красиво!    Конечно, это было красиво; но в рассказе было нечто большее, нечто такое, чему красота лишь служила орудием. Он лежал, растянувшись на земле, и зловещая туча сомнения надвигалась на него... Опять не удалось. Он не владеет словом. Он видит величайшие чудеса мира, но не в силах описать их.    - А что вы скажете о...- он помедлил, не решаясь произнести чужое слово, - о сюжете?    - Он несколько запутан,- отвечала она,- таково мое общее впечатление. Я старалась следить за основной линией, но это трудно Вы слишком многословны. Вы затемняете действие введением совершенно постороннего материала.    - Но основное содержание? - быстро спросил он и объяснил: - Космическая и мировая идея. Я хотел насытить ею весь рассказ. Он для нее только внешняя оболочка. Я шел по верному пути, но я плохо справился с задачей. Мне не удалось, очевидно, высказать то, что я хотел. Может быть, я научусь со временем.    Руфь не слушала его. Его мысли были непонятны ей, хотя она и была бакалавром изящных искусств. Она не понимала их и свое непонимание приписывала его неумению выражаться.    - Вы слишком многословны,- повторила она,- но местами это прекрасно.    Ее голос доносился до Мартина как будто издалека, ибо он в это время раздумывал, читать ли ей "Песни моря". Он лежал в мрачном отчаянии, а она смотрела на него, и в голове ее носились все те же незваные и упорные мысли о браке.    - Вы хотите стать знаменитым?- вдруг спросила она    - Да, пожалуй,- согласился он,- но это не главное. Меня занимает не столько слава, сколько путь к ней. А кроме того, слава мне нужна для другого. Есть причина, ради которой я очень хочу стать знаменитым.    Он хотел прибавить: "ради вас",- и, вероятно, прибавил бы, если бы Руфь более горячо отнеслась к его произведениям.    Но она слишком была занята в этот миг мыслями о его будущности и потому не спросила даже, на что он намекает. Что литературной карьеры он не сделает, в этом Руфь была твердо уверена. Он только что доказал это своими дилетантскими, наивными сочинениями. Он хорошо говорил, но совершенно не владел литературным слогом. Она сравнила его с Теннисоном, Броунингом и с любимейшими своими прозаическими писателями - и сравнение оказывалось для него более чем невыгодным. Но Руфь не сказала Мартину всего, что думала. Странный интерес, который он возбуждал в ней, заставлял ее быть не слишком взыскательной. В конце концов его склонность к писательству была маленькой слабостью, которая со временем, вероятно, исчезнет. Тогда он, несомненно, попробует свои силы на каком-нибудь другом, более серьезном жизненном поприще и добьется успеха. В этом Руфь была уверена. Он так силен, что, наверное, добьется всего... лишь бы он скорей бросил писать.    - Я хочу, чтобы вы прочли мне все, что написали, мистер Иден,- сказала она.    Он вспыхнул от радости. Она заинтересовалась, это несомненно. В конце концов она ведь не забраковала его произведений. Она даже нашла отдельные места прекрасными, от нее первой он услыхал ободряющие слова.    - Хорошо,- пылко сказал он,- и вот вам мое слово, мисс Морз, я стану хорошим писателем. Я пришел издалека, я знаю это, и мне еще предстоит долгий путь, но я пройду его, хотя бы мне пришлось ползти на четвереньках.- Он протянул ей связку рукописей:- Вот это "Песни моря". Я вам дам их домой, а вы прочитаете, когда будет время. Но только потом скажите откровенно свое мнение. Мне так нужна критика! Пожалуйста, скажите мне всю правду!    - Я ничего не утаю,- обещала она, чувствуя в глубине души, что на этот раз она не была с ним откровенна, и не зная, сможет ли быть откровенной и впоследствии.         

ГЛАВА XV

      - Первая схватка состоялась,- говорил Мартин, глядя в зеркало дней десять спустя, - но будет вторая, третья, и так до тех пор, пока...    Не докончив фразы, он оглядел свою жалкую комнатенку, и взгляд его с грустью остановился на рукописях в длинных конвертах, валявшихся в углу. Все они были ему возвращены. Мартину не на что было купить марок для отправки их по новым адресам, и вот за неделю набралась целая груда. Они будут приходить и завтра, и послезавтра, пока все не вернутся к своему владельцу. И он уже не в состоянии рассылать их дальше. Он целый месяц не платил за прокат машинки,- и не мог заплатить, потому что у него едва хватило денег для недельной платы за содержание и взноса в посредническую контору.    Он сел и задумчиво посмотрел на свой стол. На нем виднелись чернильные пятна, и Мартин вдруг почувствовал к нему нежность.    - Милый, старый стол,- сказал он,- много счастливых часов я провел за тобой, и ты был всегда верным другом. Ты никогда не отталкивал меня, никогда не обижал незаслуженными отказами, никогда не сетовал на тяжесть работы.    Он облокотился на стол и закрыл лицо руками. Слезы подступили к его горлу. Ему вспомнилась его первая драка, когда он, еще шестилетний мальчик, обливаясь слезами, отбивался от другого мальчика, на два года старше, который бил его кулаками до потери сил. Он видел тесный круг мальчишек, поднявших дикий вой, когда он, наконец, упал, глотая кровь, которая текла из носа, смешиваясь со слезами, струившимися из подбитых глаз.    - Бедный малыш,- бормотал он,- и теперь тебя снова побили! Побили так, что не встать.    Но воспоминание об этой первой битве не исчезало, и все драки, которые последовали за нею, постепенно прошли перед Мартином. Полгода спустя Масляная Рожа (так звали мальчишку) опять напал на него. Но на этот раз и Мартин посадил ему синяк под глазом. Это чего-нибудь да стоило! Он вспомнил все битвы, одну за другой. Масляная Рожа всегда побеждал. Но Мартин ни разу не обратился в бегство. Он почувствовал гордость при мысли об этом. Он всегда стойко держался до конца, хоть потом ему и приходилось залечивать раны. Масляная Рожа был подлым противником и не давал никогда пощады. Но Мартин держался. Он всегда держался до конца!    Потом Мартин увидал узкий переулок между рядами ветхих каркасных домов. В конце переулка находилось одноэтажное кирпичное здание, из которого доносился глухой ритмический шум машин, печатающих дневной выпуск газеты "Вестник". Мартину было тогда одиннадцать лет, а Масляной Роже тринадцать; оба они разносили газеты. Потому-то они и стояли в ожидании у ворот типографии. Масляная Рожа, разумеется, тотчас придрался к Мартину, и завязался бой, исход которого остался нерешенным, так как без четверти четыре распахнулись ворота типографии и вся толпа мальчишек устремилась за газетами.    - Я тебя вздую завтра,- пообещал ему Масляная Рожа, и Мартин дрожащим от слез голосом заявил, что завтра будет на месте.    И он прибежал на следующий день, удрав из школы и явившись на место битвы за две минуты до Масляной Рожи. Другие мальчики хвалили Мартина и давали ему советы, следуя которым он непременно должен был побить противника. Но те же мальчики давали такие же советы и Масляной Роже. Как наслаждались эти бесплатные зрители! Мартин задержался на этом воспоминании и даже позавидовал им при мысли о том, сколько удовольствия они тогда получили. Битва началась и продолжалась целых полчаса, пока не открылись ворота типографии.    Снова и снова Мартин видел себя мальчишкой, каждый день торопящимся из школы к воротам типографии. Он не мог быстро бегать. Он горбился, он прихрамывал от постоянных драк. Руки у него были сплошь в синяках, тело все покрыто ссадинами, и некоторые раны начинали гноиться. У него ныли ноги и руки, ныла спина, ныло все тело; в голове, точно налитой свинцом, был туман. В школе он уже не мог играть, забросил ученье. Для него было мукой сидеть целый день за партой. Казалось, целые века прошли с тех пор, как начались эти ежедневные драки, и время тянулось, как кошмар, в непрестанном ожидании новой стычки. "Почему нельзя побить Масляную Рожу?" - думал Мартин. Это сразу избавило бы его от всех мучений. Но никогда ему не приходило в голову сдаться и признать, что Масляная Рожа сильнее его.    И так он день за днем таскался к воротам типографии, истерзанный душой и телом, учась великой науке, именуемой терпением и упорством,- и там встречал своего вечного врага - Масляную Рожу, который был истерзан так же, как и он, и охотно бы прекратил эти побоища, если бы не подстрекательства мальчишек-газетчиков, перед которыми он не хотел осрамиться. Однажды, после двадцатиминутной отчаянной схватки с соблюдением всех условий борьбы (не хватать друг друга ниже пояса и не бить лежачего), Масляная Рожа предложил кончить дело вничью. Мартин и теперь вздрогнул от сладости этого воспоминания: задыхаясь и давясь кровью, текшей из его разбитых губ, он кинулся к Масляной Роже, выплюнул кровь, мешавшую ему говорить, и крикнул, что на ничью он не согласен, и если Масляная Рожа выдохся, пусть сдается. Но Масляная Рожа сдаться не захотел, и драка продолжалась.    На следующий день драка возобновилась, и возобновлялась попрежнему изо дня в день. Каждый раз в начале побоища Мартин сильно страдал от боли, но потом боль притуплялась, и он дрался, ослепленный яростью, как во сне, видя перед собою лишь широкие скулы Масляной Рожи и его горящие, как у зверя, глаза. Он сосредоточил все свое внимание на этой роже, все остальное перестало существовать. В мире не было ничего, кроме этой рожи, и Мартин знал, что успокоится он лишь тогда, когда превратит ее в кровавое месиво или когда его собственная физиономия превратится в кровавое месиво. Тогда можно будет прекратить состязание. Но согласиться на ничью - ему, Мартину, согласиться на ничью - это было невозможно!    Случилось раз, что, придя к воротам типографии в обычное время, Мартин не нашел Масляной Рожи. Он гак и не пришел. Мальчики поздравляли Мартина, утверждая, что Масляная Рожа сдался. Но Мартин не был удовлетворен таким исходом. Он не победил Масляной Рожи, и Масляная Рожа не победил его. Спор не был решен. Впоследствии выяснилось, что в тот самый день у Масляной Рожи внезапно умер отец.    Мартин мысленно перескочил через несколько лет и увидел себя сидящим на галерке в театре. Ему было семнадцать лет, и он только что вернулся из плавания. Среди зрителей вспыхнула ссора. Кто-то кого-то толкнул. Мартин вмешался и встретился со сверкающими глазами своего старинного врага - Масляной Рожи.    - После спектакля я тебе всыплю,- шепнул Мартину его враг.    Мартин кивнул головой. К месту скандала спешил блюститель порядка в райке.    - Встретимся у выхода после конца, - прошептал Мартин, продолжая смотреть на сцену.    Блюститель порядка посмотрел на них и отошел.    - Ты с компанией?- спросил Мартин Масляную Рожу по окончании действия.    - Конечно!    - Я тоже позову кое-кого, - объявил Мартин.    Во время антракта он навербовал себе партию: трех приятелей с гвоздильного завода, одного пожарного, полдюжины матросов и столько же молодцов из знаменитой шайки с базарной площади.    По окончании спектакля обе партии пошли по разным сторонам улицы. Дойдя до глухой части города, они сошлись и устроили военный совет.    - Самое подходящее место - это мост Восьмой улицы,- сказал рыжий парень из шайки Масляной Рожи,-драться будете посередке, под электрическим фонарем, а мы будем смотреть, не идут ли фараоны. Если с одной стороны покажутся, мы удерем в другую сторону.    - Ладно. Идет,- сказал Мартин, посоветовавшись со своими.    Мост Восьмой улицы, перекинутый через рукав устья Сан-Антонио, по длине равен трем кварталам. Посредине моста и на обоих концах его горели электрические фонари. Ни один полицейский не мог подойти незамеченным. Перед глазами Мартина теперь возникло во всех подробностях это удобное для боя место. Он увидел обе шайки, хмурые и враждебные, стоявшие друг против друга, каждая возле своего бойца. Мартин и Масляная Рожа разделись до пояса. Дозорные заняли свои наблюдательные посты на концах моста. Один из матросов взял у Мартина куртку, рубашку и кепи, чтобы в случае появления полиции удрать с ними в безопасное место. Мартин ясно увидел самого себя - как он выходит на середину поля битвы, смотрит прямо в глаза Масляной Роже и говорит, подняв кулак:    - Это тебе не игрушки! Понял? Будем драться до конца! Понял? Без уверток. У нас с тобой старые счеты, и надо свести их вчистую! Понял?    Масляная Рожа заколебался, Мартин заметил это, -но Масляная Рожа был самолюбив и не хотел ударить лицом в грязь перед столькими зрителями.    - Ну, что ж, выходи,- крикнул он,- чего разболтался! До конца, так до конца.    И тут, сжав кулаки, они бросились друг на друга со всем пылом юности, как два молодых бычка, охваченные желанием бить, ломать, калечить. Все, что было достигнуто человечеством на его долгом и трудном пути, рухнуло в один миг. Только электрический фонарь стоял, как забытая веха прогресса. Мартин и Масляная Рожа были дикарями каменного века, жителями пещер и древесных убежищ. Они все глубже и глубже погружались в трясину первобытного существования, сталкивались слепо, как сталкиваются атомы, вечно притягивающие и вечно отталкивающие друг друга.    - Боже! Что за скоты мы были! Что за дикие звери! - простонал Мартин, вспоминая подробности этого боя. Благодаря необычайной силе своего воображения он видел все так живо, словно сидел в кинематографе. Он был одновременно и участником и зрителем. Культура и знания, приобретенные за долгие месяцы, заставляли его содрогаться при воспоминании об этом; но вскоре прошлое вытеснило настоящее из его сознания, и он снова стал былым Мартином Иденом и, только что вернувшись из плавания, дрался с Масляной Рожей посреди моста Восьмой улицы. Он страдал, мучился, потел, обливался кровью, ликовал, когда кулаки его попадали в цель.    Казалось, то были не люди, а два буйных вихря, налетевшие друг на друга. Время шло, и обе партии стояли, присмирев и затаив дыхание. Подобной ярости они не видели, и она внушала им страх. Перед ними боролись два зверя, более свирепые, чем они сами.    Когда остыл первый порыв, противники стали драться осторожнее и обдуманнее. Ни один не брал верх.    - Ничья будет,- долетели до Мартина слова.    Он сделал нечаянно какое-то неудачное движение и в тот же миг получил страшный удар в щеку, пробивший ее до кости. Голый кулак не мог нанести такой рапы. Мартин услыхал возгласы изумления и почувствовал, что кровь хлещет у него из щеки. Но он не подал и виду. Он тотчас же насторожился, так как хорошо знал, с кем имел дело, и мог ожидать всякой низости. Он стал внимательно следить за противником и, уловив блеск металла, сделал ловкий маневр и поймал его за руку.    - Покажи руку! - гаркнул он - Ты меня хватил кастетом!    Обе партии с ревом и руганью бросились друг на друга; еще секунда, и произошло бы общее побоище и Мартин не утолил бы своей жажды мести. Он был вне себя.    - А ну назад! - загремел он.- Все назад! Понятно? - Они расступились. Они были звери, но он был сверхзверь, и ужас, внушенный им, заставил их подчиниться.    - Это мое дело, и никто пусть не мешается. Эй ты! Давай сюда кастет.    Масляная Рожа повиновался, немного испуганный, и отдал предательское оружие.    - Это ты ему дал кастет, рыжая сволочь,- продолжал Мартин, швырнув кастет в воду,- я видел, как ты тут терся, и никак не мог понять, что тебе нужно. Если ты еще раз сунешься, я изобью тебя до смерти. Понял?    Бой возобновился, и хотя оба противника дошли до предела изнеможения, они все же продолжали осыпать друг друга ударами, пока, наконец, окружавшая их звериная стая, насытив свою жажду крови, не почувствовала страха и не начала уговаривать их прекратить драку. Масляная Рожа, едва державшийся на ногах, страшное чудовище, потерявшее человеческий облик, остановился в нерешительности, но Мартин кинулся на него, снова и снова осыпая ударами.    Казалось, они боролись уже целую вечность, и Масляная Рожа заметно стал сдавать, как вдруг послышался громкий хруст, и правая рука Мартина беспомощно повисла. Кость была сломана. Все это слышали, и все это поняли. Масляная Рожа, как тигр, набросился на другую руку, колотя изо всех сил. Партия Мартина бросилась на выручку. Отбиваясь от ударов здоровой рукой, Мартин крикнул, чтобы они не вмешивались, не переставая изрыгать проклятия вперемежку со стонами злобы и отчаяния, и все бил одной левой рукой, ничего не сознавая, колотил и колотил. Словно издалека доносились до него испуганные перешептывания, потом он услышал, как кто-то сказал дрожащим голосом: "Ребята, это не драка! Это убийство! Надо растащить их!"    Но ни один не решился подступиться, а он все бил и бил своей левой рукой, попадая каждый раз во что-то мягкое, кровавое, ужасное и не имеющее ничего общего с человеческим лицом, и это что-то все не поддавалось и продолжало шевелиться перед его помутившимся взором. И он все бил и бил, все тише и тише, постепенно теряя последние остатки жизненной энергии, бил, казалось, целые века, целые тысячелетия, пока, наконец, бесформенная кровавая масса не рухнула на доски моста. И тогда он встал над ней, шатаясь, как пьяный, ища опоры в воздухе и продолжая спрашивать изменившимся голосом.    - Еше хочешь? Говори... Еще хочешь?    Он все спрашивал, настойчиво требуя ответа, и вдруг почувствовал, что товарищи хватают его, тащат, пытаются надеть на него рубашку. И тут внезапно сознание покинуло его.    Будильник на столе зазвонил, но Мартин не слыхал его и продолжал сидеть, закрыв лицо руками. Он ничего не слышал. Он ни о чем не думал. Так живо он пережил все опять, что вновь потерял сознание, как в ту ночь, на мосту Восьмой улицы. Мрак и пустота окутывали его в течение нескольких минут. Потом, точно оживший мертвец, он вскочил, сверкая глазами, с волосами, прилипшими ко лбу.    - Я все-таки побил тебя, Масляная Рожа! - вскричал он.- Мне понадобилось для этого шесть лет, но я побил тебя!    Ноги у него дрожали, голова кружилась, и, пошатнувшись, он должен был сесть на постель. Он все еще был во власти прошлого. Он недоуменно озирался по сторонам, словно не понимая, где он находится, пока, наконец, не увидел груду рукописей в углу. Тогда колеса его памяти завертелись быстрее, промчали его через четырехлетний промежуток, и он вспомнил книги, вспомнил мир, который они открыли ему, вспомнил своп гордые мечты и свою любовь к бледной девушке, впечатлительной и нежной, которая умерла бы от ужаса, если бы хоть на миг стала свидетельницей того, что он только что заново пережил, хоть на миг увидала бы ту грязь жизни, через которую он прошел!    Он поднялся и поглядел на себя в зеркало.    - Теперь ты вылез из этой грязи, Мартин, - торжественно сказал он себе, - в глазах у тебя прояснилось, ты касаешься звезд плечами, живешь полной жизнью и отвоевываешь ценнейшее наследие веков у тех, кто им владеет.    Мартин внимательно поглядел на себя и рассмеялся.    - Немножко истерики и мелодрамы? Ну, что ж! Это не имеет значения. Ты когда-то одолел Масляную Рожу,- так же ты одолеешь и издателей, хотя бы тебе для этого пришлось потратить в три раза больше времени! Только не вздумай останавливаться. Иди вперед. Бороться - так бороться до конца!         

ГЛАВА XVI

      Будильник разбудил Мартина так внезапно, что у человека с менее крепкой организацией такой быстрый переход от сна к бодрствованию вызвал бы, наверное, головную боль. Хотя он спал очень крепко, но проснулся мгновенно, как кошка, радуясь, что миновали пять часов забытья. Он ненавидел сон. Так много нужно было сделать, так много пережить! Он жалел о каждом миге, похищенном у него сном; и не успел еще будильник кончить трескотню, как он уже погрузил голову в таз, подрагивая от холодной воды.    Но день он начал не по обычной своей программе. Не было начатого рассказа, который ждал бы окончания, не было нового замысла, который просился бы на бумагу. Он очень поздно кончил заниматься накануне, и теперь время уже приближалось к завтраку. Он пробовал прочитать главу из Фиска, но голова его плохо работала и ему пришлось отложить книгу. Сегодня ему предстояла новая схватка с жизнью, и на некоторое время он решил прервать свое писание. Ему было грустно, как бывает грустно человеку при расставании с семьей и с родным домом. Он поглядел на рукописи в углу. Да, он должен покинуть своих бедных, опозоренных детей, которым никто не хотел дать приюта. Он наклонился и начал разбирать рукописи, перечитывая свои любимые места. "Котел" и "Приключение" он удостоил даже чтения вслух. Особенно он остался доволен рассказом "Радость", написанным накануне и брошенным в угол за отсутствием марки    - Не понимаю,- бормотал oн,- или, может быть, редакторы не понимают. Чего им еще нужно? Они печатают вещи куда хуже. Да все, что они печатают, гораздо хуже этого... почти все.    После завтрака он уложил в футляр пишущую машинку и отнес се в Окленд.    - Я задолжал за месяц,- сказал он приказчику.-Скажите хозяину, что я уезжаю на работу и расплачусь по возвращении. Через месяц или около того.    Он отправился в Сан-Франциско, в посредническую контору.    - Любую работу, все равно какую,- начал он, но его прервал приход нового посетителя, одетого с тем дешевым шиком, с каким одеваются рабочие, имеющие склонность к "изящной жизни".    Агент безнадежно покачал головой.    - Неужели никого? - спросил вновь пришедший.-Но мне до зарезу необходимо найти кого-нибудь сегодня.    Он повернулся и посмотрел на Мартина, а Мартин посмотрел на него и увидел довольно красивое лицо, но бледное и домятое, как будто этот субъект прокурил всю ночь напролет.    - Ищешь работы? - спросил он Мартина.- Что умеешь делать?    - Любую тяжелую работу, знаю морское дело, пишу на машинке, стенографии не знаю; могу ездить верхом,-вообще могу делать все что угодно.    Тот кивнул головой.    - Ну, что ж, все это подходяще. Меня зовут Дау-сон, Джо Даусон, и я ищу помощника себе в прачечную.    - В прачечную? - Мысль, что он будет гладить тонкое женское белье, показалась Мартину забавной. Но наниматель чем-то понравился ему, и потому он прибавил: - Стирать я вообще умею. Научился в плавании.    Джо Даусон на минуту призадумался.    - Слушай, мы, пожалуй, можем столковаться. Хочешь узнать, о чем речь идет?    Мартин утвердительно кивнул головой.    - Есть такая маленькая прачечная при гостинице в курортном местечке "Горячие Ключи" Для работы нужны двое: старший и помощник Я - старший Каждый делает свое дело, но ты мне подчиняешься. Как, подходит?    Мартин задумался. Перспектива была заманчива. Несколько месяцев работы - и у него появится опять время для занятий, А он умел на совесть работать и на совесть учиться.    - Хорошие харчи и отдельная комната, - сказал Джо.    Это решило вопрос. Отдельная комната, где никто не будет мешать жечь лампу по ночам.    - Но работа адова,- прибавил Джо.    Мартин погладил свои мускулы, вздувшиеся под рукавом    - Мне к работе не привыкать.    - Так по рукам! Джо пощупал лоб.    - Фу, чорт. До сих пор в глазах круги идут. Уж больно я вчера перехватил... во всем. Да, так условия такие: на двоих полагается сотня долларов и квартира. Я получаю шестьдесят, а помощник - сорок. Но тот парень знал дело, а ты новичок. На первых порах мне придется много работать за тебя. Положим, ты начнешь с тридцати и постепенно дойдешь до сорока. Я не надую. Как только ты приладишься и начнешь работать по-настоящему - станешь получать свои сорок.    - Согласен,- заявил Мартин и протянул руку, которую тот пожал.- Только хорошо бы задаток. На дорогу и другие расходы.    - Все просадил,- грустно отвечал Джо, снова потирая лоб,-только и осталось, что обратный билет.    - А я все до последнего цента должен отдать за квартиру.    - А ты плюнь,- посоветовал Джо.    - Не могу. Родной сестре должен.    Джо издал продолжительный свист, знаменующий сочувствие и огорчение, принял глубокомысленный вид.    - У меня на полбутылки наберется. Пойдем. Может, что и придумаем.    Мартин отклонил это предложение.    - Не употребляешь?- спросил Джо.    Мартин качнул головой, после чего Джо произнес с унынием:    - Завидую. У меня вот не выходит. Поработаешь целую неделю, как чорт, поневоле пойдешь в кабак. Если бы я не напивался, я бы давно перерезал себе глотку или подпалил заведение. Но я рад, что ты из непьющих. Продолжай в том же духе.    Мартин видел, какая огромная пропасть лежит между ним и этим человеком,- пропасть, созданная книгами; но ему нетрудно было перешагнуть через нее. Всю жизнь он прожил среди людей рабочего класса, и чувство трудового товарищества стало его второй натурой. Мартин быстро разрешил вопрос о переезде - задачу, непосильную для одурманенной головы Джо. Он пошлет свой чемодан багажом по билету Джо, а сам приедет в "Горячие Ключи" на велосипеде. Расстояние в семьдесят миль он вполне мог осилить за воскресенье, чтобы уже с понедельника стать на работу. А теперь он пойдет домой и уложит вещи. Прощаться ему было не с кем. Руфь и вся ее семья уехали на лето в Сиерру, к озеру Тэхо.    Мартин явился в "Горячие Ключи" в воскресенье вечером, усталый и весь в пыли. Джо восторженно встретил его. Голова его была обвязана мокрым полотенцем, так как он проработал целый день.    - Часть белья оставалась еще с прошлой недели, -пояснил он, - когда я ездил нанимать тебя. Твой багаж прибыл в сохранности. Он у тебя в комнате. Ну, скажу я тебе, и тяжесть же. Что там напихано? Слитки золота?    Пока Мартин распаковывал чемодан, Джо присел на его кровать. Это был, собственно говоря, не чемодан, а просто ящик из-под консервов, за который мистер Хиггин-ботам взял с Мартина полдоллара. Приколотив к ящику две веревочные рукоятки, Мартин преобразил его в нечто похожее на чемодан. Джо с изумлением увидал, как после нескольких смен белья из ящика начали появляться книги, книги и книги.    - Как! До самого дна все книги?- спросил он Мартин утвердительно кивнул и продолжал выкладывать их на кухонный стол, заменявший умывальник.    - Ну, ну!    Джо помолчал, и в его мозгу начала, повидимому, складываться какая-то мысль. Наконец он сумел ее сформулировать.    - Скажи, ты как насчет девочек? Очень? - спросил он.    - Нет,- ответил Мартин,- раньше случалось, пока я не начал читать книги. А теперь у меня нет времени.    - Ну, здесь у тебя не будет времени и на книги -только работать и спать    Мартин вспомнил о своем пятичасовом сне и улыбнулся. Его комната была расположена над прачечной, и в этом же здании помещался мотор, который качал воду, подавал свет и приводил в движение машины в прачечной. Монтер, занимавший соседнюю комнату, решил завязать дружеские отношения и помог Мартину приспособить электрическую лампочку на длинном проводе, так что ее можно было переносить от стола к постели.    На следующее утро Мартин встал в четверть седьмого, - ему сказали, что завтрак подается без четверти семь. В доме оказалась ванная для служащих, и Мартин, к великому изумлению Джо, принял холодную ванну.    - Ну, ну, вот молодчина! - воскликнул Джо, когда они уселись завтракать на кухне.    С ними завтракали монтер, садовник, помощник садовника и два или три конюха. Все они ели мрачно и торопливо, изредка перекидываясь отдельными словами, и Мартин, прислушиваясь к их беседе, понял, как далеко он ушел от этих людей. Их умственное убожество было невыносимо для него, и он с нетерпением ждал момента, когда сможет остаться один. Поэтому так же торопливо, как и они, проглотил свою порцию жидкой, безвкусной каши и вздохнул свободно, лишь выйдя за кухонную дверь.    Маленькая прачечная была превосходно оборудована новейшими машинами, которые делали все, что могли делать машины. Получив краткие наставления, Мартин начал разбирать огромную груду грязного белья, а Джо тем временем пускал в ход машины и разводил жидкое мыло, состоявшее из едких химических веществ, так что он принужден был закутать полотенцем глаза и нос и стал похож на мумию. Покончив с разборкой, Мартин приступил к выжиманию уже выстиранного белья. Выжимание производилось особой вращающейся машиной, делавшей несколько тысяч оборотов в секунду и удалявшей из белья влагу с помощью центробежной силы. Потом Мартин все время переходил от сушилки к выжи-малке, а в промежутках еще отбирал чулки и носки. После обеда, пока нагревались утюги, они занялись катаньем носков и чулок. Потом гладили нижнее белье до шести часов, но тут Джо с сомнением покачал головой    - Ни черта не выйдет, - сказал он, - придется работать и после ужина.    И после ужина они работали до десяти часов, при ослепительном электрическом свете, пока последняя пара нижнего белья не была выглажена и приготовлена к выдаче. Была знойная калифорнийская ночь, и, несмотря на распахнутые настежь окна, в комнате, от раскаленной плиты и утюгов, стояла невыносимая жара. Мартин и Джо, раздетые по пояс, обливались потом и задыхались.    - Точно на погрузке в тропическом порту! - сказал Мартин, когда они поднимались по лестнице.    - У тебя дело пойдет, - говорил Джо. - Ты работаешь молодцом. Если и дальше так будет, ты только первый месяц просидишь на тридцати долларах. В следующий месяц получишь уже все сорок. Но не может быть, чтобы ты раньше никогда не гладил. Меня не проведешь.    - Ей-богу, не выгладил за всю свою жизнь ни одной тряпки.    Мартин чувствовал сильную усталость и удивлялся этому, позабыв, что проработал подряд четырнадцать часов. Он поставил будильник на шесть и, отсчитав пять часов, решил читать до часу. Сняв башмаки, чтобы дать отдохнуть ногам, он сел за стол и обложился книгами. Он раскрыл Фиска на том самом месте, на котором прервал чтение два дня назад. Но голова работала плохо, и ему пришлось два раза прочесть один и тог же абзац. Потом он вдруг проснулся от боли в затекших мышцах и от холодного ветра, который подул с гор в открытое окно. Он поглядел на часы. Они показывали два. О" спал уже четыре часа. Тогда он разделся, лег в постель и заснул, едва коснувшись головой подушки.    Вторник прошел в такой же напряженной работе. Быстрота, с которой работал Джо, приводила в восторг Мартина. Джо работал как дюжина дьяволов. Он не терял ни одного мгновения в течение всего долгого дня, сосредоточивал на работе все свое внимание и то и дело указывал Мартину, где вместо пяти движений можно сделать три и вместо трех - два.    Мартин смотрел и старался подражать ему. Он и сам был прекрасным работником, ловким, сообразительным и всегда гордился тем, что никто не мог превзойти его в работе. Теперь он тоже решил сосредоточить на работе все внимание и следовать всем наставлениям Джо. Он так ловко растирал крахмал на воротничках и манжетах, чтобы на них не образовались пузыри во время глажения, что сам Джо похвалил его.    В работе не было никаких перерывов. Кончив одно дело, Джо тотчас же переходил к другому, ничего не дожидаясь, ничего не откладывая. Они накрахмалили двести белых сорочек, правой рукой погружая в горячий крахмал воротничок, грудь и манжеты, а левой придерживая рубашку, чтобы другие части ее не касались крахмала - такого горячего, что, отжимая его, им каждый раз приходилось опускать руку в холодную воду. И в этот вечер они работали до половины одиннадцатого, подкрахмаливая оборки на тонком женском белье.    - В тропиках и то легче,- со смехом сказал Мартин.    - Только не для меня, - серьезно возразил Джо,-я не знаю никакого другого ремесла, кроме этого.    - Но это ты зато знаешь здорово.    - Еще бы. Я начал работать одиннадцати лет, в Окленде. Стоял у парового катка. С тех пор прошло восемнадцать лег, и все время я ничем другим не занимался. Но такой каторжной работы, как тут, мне еще не попадалось. Сюда надо бы по крайней мере троих. Завтра придется работать и ночью. По средам всегда приходится работать ночью: воротнички и манжеты.    Мартин опять завел будильник, сел за стол и раскрыл Фиска. Но он не мог прочитать и одного абзаца. Строчки плясали перед его глазами, и он клевал носом. Он начал ходить взад и вперед, колотя себя кулаками по голове, чтобы разогнать сон, но все было напрасно. Потом он положил книгу перед собой и попробовал читать, придерживая веки пальцами, но тотчас же заснул с раскрытыми глазами.    Тогда, не в силах больше бороться с усталостью, он разделся, едва сознавая, что делает, и бросился на кровать. Он проспал семь часов тяжелым животным сном и проснулся от звона будильника с ощущением, что все еще не выспался.    - Много прочитал? - спросил его Джо. Мартин отрицательно качнул головой.    - Ничего! - утешил его Джо.- Мы сегодня ночью пустим каток, зато завтра кончим в шесть. У тебя будет тогда время для чтения.    Мартин в этот день полоскал шерстяные вещи в большой лохани, наполненной раствором едкого мыла, причем полоскание производилось с помощью особого приспособления, на которое Джо указал с гордостью:    - Мое изобретение. Заменяет и валек и руки и сберегает к тому же по крайней мере пятнадцать минут в неделю! А ты знаешь, чего стоит каждая минута в этом чортовом пекле!    Пропускание через каток воротничков и манжет было тоже его выдумкой, и когда наступил вечер и зажгли электричество, Джо объяснил в чем дело:    - В других прачечных еще не додумались до этого. Я благодаря этому получаю возможность в субботу кончать работу в три часа. Только надо умело это делать - вот и все. Нужна особая температура, особое давление, и пропускать надо три раза. Посмотри-ка.    Он взял манжету.    - Так и вручную не сделаешь, верно?    В четверг Джо пришел в ярость: был прислан целый узел тонкого крахмального белья сверх нормы.    - К чорту, - заорал он, - к дьяволу! Не хочу больше. Я работал, как скотина, целую неделю, чтобы выкроить себе свободную минуту и вдруг, извольте радоваться, - узел крахмального белья сверх нормы! Я живу в свободной стране, и я скажу этому жирному чорту все, что я о нем думаю! И я буду с ним говорить не по-французски. Есть еще на языке Соединенных Штатов подходящие для него словечки. Целый узел сверх нормы! Экая скотина!    - Придется опять работать всю ночь, - сказал он через минуту, забыв свою вспышку и покоряясь судьбе    И в эту ночь Мартину опять не пришлось читать. Целую неделю он не видал газеты и, к собственному удивлению, не чувствовал охоты ее увидеть. Новости его не интересовали. Он был слишком утомлен, чтобы чем-нибудь интересоваться, но все-таки решил в субботу съездить в Окленд на велосипеде. Семьдесят миль туда и семьдесят миль обратно - это значило, что ему не придется вовсе отдохнуть и запастись силами на предстоящую неделю. Было бы лучше съездить по железной дороге, но это обошлось бы в два с половиной доллара, а Мартин твердо решил копить деньги.         

ГЛАВА XVII

      Мартин приобрел много новых знаний. На первой неделе был один день, когда они с Джо пропустили двести белых рубашек. Джо двигал рычаг машины, к перекладине которой был привешен утюг на стальной пружине, регулирующей давление. Так он разглаживал накрахмаленные части рубашки, потом кидал ее Мартину, и тот на доске доглаживал все остальное.    Это была тяжелая изнурительная работа, продолжавшаяся к тому же беспрерывно, час за часом. На открытой веранде гостиницы мужчины и дамы в белых платьях прогуливались для моциона или сидели за столиками и пили прохладительные напитки. Но в прачечной стояла нестерпимая духота. Раскаленная докрасна плита полыхала жаром, а из-под утюгов, прикасавшихся к сырому белью, клубился пар. Утюги нагревались гораздо сильнее, чем они обычно нагреваются домашними хозяйками. Утюг, который пробуют, послюнив палец, показался бы Мартину и Джо совершенно холодным. Они определяли степень нагретости утюга, просто поднося ого к щеке и угадывая температуру каким-то особым чутьем, которое казалось Мартину совершенно необъяснимым. Если утюг был слишком горячим, его погружали в холодную воду. Это тоже требовало большого навыка и ловкости. Довольно было продержать утюг в воде одну лишнюю секунду, чтобы остудить его больше, чем нужно; и Мартин сам изумлялся своей точности - автоматической точности, с которой он выполнял этот трудный маневр.    Впрочем, и изумляться ему было некогда. Все внимание Мартин сосредоточил на работе. Не останавливаясь, работал он головой и руками, как живая машина, и работа поглощала все, что в нем было человеческого. В голове у него не оставалось места для размышлений о мире и его загадках. Все широкие, просторные помещения в его мозгу были заперты и опечатаны. Сознание его поселилось в тесной комнатке, в штурманской рубке из которой оно давало приказания его рукам и пальцам - как браться за утюг, как разглаживать бесконечные рукава, спины, полы, бока, не уклоняясь ни на один дюйм, как отбрасывать выглаженную рубашку, не измяв ее. И только его голова переставала заботиться об одной рубашке, он должен был уже думать о другой. И так шли долгие часы, пока снаружи все не замирало под жарким солнцем Калифорнии. Но в прачечной работа не прерывалась. Элегантным жильцам гостиницы постоянно требовалось чистое белье.    Пот градом катился с Мартина. Он пил неимоверное количество воды, но зной был так велик, что влага не задерживалась в теле и выступала из всех пор. Во время плаваний самая тяжкая работа не мешала ему отдаваться своим мыслям. Владелец судна на котором плавал Мартин, был господином только его времени; а здесь хозяин гостиницы был еще и господином его мыслей. Он не мог думать ни о чем, кроме труда, равно изнурительного и для ума и для тела. Других мыслей у него не было. Он даже не знал, любит ли он Руфь. Она как бы перестала существовать, потому что измученной душе Мартина было не до воспоминаний, и только вечером, когда он ложился в постель, или утром, за завтраком, она мелькала перед ним туманным видением. - Хуже, чем в аду, верно? - спросил однажды Джо.    Мартин кивнул, но почувствовал вдруг приступ раздражения. Это было ясно и без напоминаний. Они обычно никогда не разговаривали во время работы. Разговор выбивал из ритма, и теперь, отвлеченный вопросом Джо, Мартин сделал у потом два лишних движения.    В пятницу утром пустили в ход стиральную машину. Два раза в неделю приходилось стирать белье гостиницы: скатерти, салфетки, простыни наволочки. Покончив со всем этим, они принимались за тонкое белье. Это была работа чрезвычайно кропотливая и утомительная, выполнять се нужно было с большой осторожностью, и у Мартина дело шло медленнее; к тому же он боялся промахов, в данном случае пагубных.    - Видишь эту штуку? - сказал Джо, показывая лифчик, такой тонкий, что его можно было спрятать в кулаке. - Спали его - и с тебя вычтут двадцать долларов.    Но Мартин ничего не спалил: он сумел ослабить напряжение мускулов за счет еще большего напряжения нервов и, работая, с удовольствием слушал ругань, которой Джо осыпал дам, носящих тонкое белье, - конечно, только потому, что им не приходится самим стирать его. Тонкое белье было проклятием Мартина, да и Джо тоже. Это тонкое белье похищало у них драгоценные минуты. Они возились с ним целый день, В семь часов они прервали стирку, чтобы прокатать простыни, скатерти и салфетки, а в десять, когда все в гостинице уже спали, снова взялись за тонкое белье и потели над ним до полуночи, до часу, до двух! Они кончили в половине третьего.    В субботу с утра опять было тонкое белье и всякие мелочи, и, наконец, в три часа недельная работа была кончена.    - На этот раз, надеюсь, ты не поедешь в Окленд? -спросил Джо, когда они уселись на ступеньках и с наслаждением закурили.    - Heт, поеду, - ответил Мартин.    - За каким чортом ты туда таскаешься? К девчонке, что ли?    - Нет, мне нужно обменять книги в библиотеке. Чтобы сэкономить два с половиной доллара, я езжу на велосипеде.    - Пошли книги по почте. Это обойдется в четверть доллара.    Мартин задумался.    - Ты лучше отдохни завтра, - продолжал Джо, -тебе это необходимо. Я по себе сужу. Я совсем разбит.    Это было видно. Неутомимый ловец секунд и минут, враг промедлений и сокрушитель препятствий, неиссякаемый источник энергии, человеческий мотор предельной мощности, дьявол, а не человек, - теперь, покончив с недельной работой, он находился в состоянии полнейшего изнеможения. Он был угрюм и измучен и красивое лицо его осунулось. Он рассеянно курил папироску, и голос его звучал тускло и монотонно. Не было уже в нем ни былого огня, ни энергии, и даже заслуженный отдых не радовал его.    - А с понедельника опять все сначала, - сказал он со злобой, - и на кой чорт это в конце концов! А? Иногда я, право, завидую бродягам. Они не работают, а ведь как-то живут. Ox, ox! Я бы с удовольствием выпил стаканчик пива, но тогда надо тащиться в деревню. А ты дурака не ломай. Пошли свои книги по почте, а сам оставайся здесь.    - А что я буду делать тут целый день? - спросил Мартин.    - Отдыхать. Ты сам не понимаешь, как ты устал, Я, например, так устаю к воскресенью, что даже газету прочесть не могу. Я однажды тифом болел. Пролежал в больнице два с половиной месяца - и ни черта не делал все это время. Вот здорово было!    - Да, это было здорово! - повторил он мечтательно минуту спустя.    Мартин пошел принимать ванну, а по возвращении обнаружил, что Джо куда-то исчез. Мартин решил, что он, наверное, отправился выпить стаканчик пива, но пойти в деревню, чтобы разыскать его, у Мартина нехватило духу. Он улегся на кровать, не снимая башмаков, и попробовал собраться с мыслями. До книг он так и не дотронулся. Он был слишком утомлен и лежал в полузабытьи, ни о чем не думая, пока не пришло время ужинать. Джо и тут не явился. На вопрос Мартина садовник заметил, что Джо, наверное, врос в землю у стойки. После ужина Мартин тотчас лег спать и проснулся на другое утро вполне отдохнувшим, как ему показалось. Джо все еще не было. Мартин, развернув воскресную газету, лег в тени под деревьями. Он и не заметил, как прошло утро. Никто ему не мешал, он не спал и тем не менее не мог дочитать газеты. После обеда он снова было принялся за чтение, но очень скоро так и заснул над газетой.    Так прошло воскресенье, а в понедельник утром он уже сортировал белье, в то время как Джо, обвязав голову полотенцем, с проклятиями разводил мыло и пускал в ход стиральную машину.    - Ничего не могу поделать, - объяснил он, - когда наступает суббота, я должен напиться.    Прошла еще неделя беспрерывного труда, причем опять работали и по ночам, при ярком электрическом свете, а в субботу, в три часа дня, Джо, без всякого энтузиазма встретив долгожданный отдых, опять отправился в деревню, чтобы забыться. Мартин провел это воскресенье так же, как и предшествующее. Он лежал в тени деревьев, скользя взором по столбцам газеты, лежал так целый день, ничего не делая, ни о чем не думая. Он был слишком утомлен, чтобы думать, и уже начинал чувствовать отвращение к самому себе, как будто совершил что-то постыдное и непоправимое. Все повышенное было в нем подавлено, честолюбие его притупилось, а жизненная сила настолько ослабела, что он уже не чувствовал никаких стремлений. Он был мертв. Его душа была мертва Он стал просто скотиной, рабочей скотиной. Он уже не замечал никакой красоты в солнечном сиянии, пронизывавшем зеленую листву, и глубина небесной лазури уже не волновала его и не вызывала мыслей о космосе, исполненном таинственных загадок, которые так хотелось разгадать. Жизнь была тупа и бессмысленна, и от нее оставался дурной вкус во рту. Черное покрывало было накинуто на экран его воображения, а фантазия томилась, загнанная в темную каморку, в которую не проникал ни один луч света.    Мартин начал уже завидовать Джо, который регулярно напивался в деревне каждую субботу и в пьяной одури забывал о предстоящей неделе мучительного труда.    Потянулась третья неделя, и Мартин проминал себя и всю жизнь. Его угнетала мысль о поражении. Редакторы были правы, отвергая его рассказы. Он теперь ясно понимал это и сам смеялся над своими недавними мечтаниями. Руфь по почте вернула ему "Песни моря". Он равнодушно прочел ее письмо. Она, повидимому, приложила все усилия, чтобы выразить свое восхищение его стихами. Но Руфь не умела лгать, а скрыть правду от самой себя ей тоже было трудно. Стихи ей не понравились, и это сквозило в каждой строчке ее письма. И она, конечно, была права. Мартин убедился в этом, перечитав стихи; он утратил всякое чувство красоты и никак не мог понять теперь, что побудило его написать их. Смелые обороты речи теперь показались ему смешными, сравнения чудовищными и нелепыми, все вместе взятое было глупо и неправдоподобно. Он бы охотно тотчас же сжег "Песни моря", но для этого надо было разводить огонь, а сойти в машинное отделение у него нехватило силы: вся она ушла на стирку чужого белья, и для своих личных дел ее уже не осталось.    Мартин решил в воскресенье собраться с духом и написать Руфи письмо. Но в субботу вечером, окончив работу и приняв ванну, он почувствовал непреодолимое желание забыться "Пойду посмотрю, как там Джо развлекается", - сказал он себе и тотчас понял, что лжет, но у него нехватило энергии задуматься над этим, - да если бы и хватило, он не стал бы изобличать себя во лжи, потому что больше всего ему хотелось именно забыться. Не спеша, как бы прогуливаясь, он направился в деревню, но, приближаясь к кабачку, невольно ускорил шаги.    - А я думал, ты водицу употребляешь! - встретил его Джо.    Мартин не удостоил его объяснением, а заказал виски, налил себе полный стакан и передал бутылку Джо.    - Только пошевеливайся, - грубо сказал он.    Но так как Джо мешкал, Мартин не стал его дожидаться, залпом выпил стакан и налил второй.    - Теперь я могу подождать, - угрюмо произнес он, - но ты все-таки поживее.    Джо не заставил себя уговаривать, и они выпили вместе    - Доконало-таки? - сказал Джо.    Но Мартин не пожелал вступить в обсуждение этого вопроса.    - Я же тебе говорил, что это ад, а не работа, - продолжал Джо. - Мне, по правде сказать, не нравится, что ты сдал позиции, Март. А в общем, к чорту! Выпьем.    Мартин пил молча, отрывисто заказывал все новые и новые бутылки и приводил в трепет бармена - деревенского паренька, похожего на девушку, с голубыми глазами и волосами, расчесанными на прямой ряд.    - Это прямо свинство, так загонять людей на работе, - говорил Джо, - если бы я не напивался, я уже давно подпалил бы это заведение. Их счастье, что я пью, ей-богу.    Но Мартин ничего не ответил. Еще два-три стакана, и пьяный угар начал обволакивать его мозг. Ах! Он почувствовал дыхание жизни - впервые за эти недели. Его мечты вернулись к нему. Фантазия вырвалась из темной каморки и взлетела на сверкающие высоты. Экран его воображения стал вновь светлым и серебристым, и яркие видения замелькали, обгоняя друг друга. Прекрасное и необычайное шло с ним рука об руку, он снова все знал и все мог. Он хотел объяснить все это Джо, но у Джо были свои мечты - о том, как он перестанет тянуть лямку и станет сам хозяином большой паровой прачечной.    - Да, Март, дети не будут у меня работать, это уж вы мне поверьте. Ни под каким видом. И после шести часов вечера - ни живой души во всей прачечной. Слышишь? Машин будет много, и рабочих рук будет тоже много, чтобы все кончалось в свое время. А тебя, Март, я сделаю своим помощником. План у меня вот какой. Бросаю пить, начинаю копить деньги и через два года...    Но Мартин не слушал, предоставив Джо излагать свои мечты бармену, пока того не отозвали новые посетители - два местных фермера. Мартин с королевской щедростью угостил их и всех, кто был в трактире, - нескольких батраков, помощника садовника и конюха из гостиницы, самого бармена и еще какого-то бродягу, который проскользнул в кабачок как тень, и маячил у дальнего конца стойки.         

ГЛАВА XVIII

      В понедельник утром Джо с руганью бросил первую партию белья в стиральную машину.    - Вот я и говорю... - начал он.    - Отстань! - зарычал на него Мартин.    - Прости, Джо, - сказал он, когда они сели обедать.    У Джо слезы навернулись на глаза.    - Ладно, старина, - отвечал он, - мы живем в аду, так мудрено ли иной раз окрыситься. А только я тебя за это время полюбил, ей-богу. Оттого-то мне и было немножко обидно. Я как-то сразу привязался к тебе.    Мартин пожал ему руку.    - Бросим все к чорту, - предложил Джо, - пойдем бродяжничать. Я никогда не пробовал, но это, должно быть, здорово. Подумай только: ничего не делать! Я раз в тифу провалялся в больнице, так далее вспомнить приятно. Хоть бы опять заболеть.    Шли недели. Гостиница была полна, и тонкого белья поступало все больше и больше. Они проявляли чудеса мужества, работали до полуночи, при электрическом свете, сократили время еды, начинали работать еще до завтрака. Мартин больше не брал холодных ванн: нехватало времени. Джо заботливо распоряжался минутами, никогда не терял ни одной, считал их, как скряга считает золото; работал яростно, неистово, как машина, в постоянном контакте с другой машиной, которая была некогда человеком по имени Мартин Иден.    Мартину редко приходилось думать. Обитель мысли была заперта, окна заколочены, а сам он был лишь сторожем-призраком у ворот этой обители. Да, он стал призраком. Джо был прав. Они оба были призраками в царстве нескончаемого труда. А может быть, все это был только сон? Иногда, водя тяжелыми утюгами по белоснежной ткани, в клубах горячего пара, Мартин убеждал себя, что все это в самом деле только сон. Быть может, очень скоро, а быть может, через тысячу лет он проснется снова в своей маленькой комнатке за столом, запачканным чернилами и возобновит прерванную накануне работу. А может быть, и то было сном, и он проснется, чтобы сменить вахту, и, соскочив со своей койки, выйдет на палубу и встанет к штурвалу под усеянным звездами тропическим небом, и свежее дыханье пассата будет холодить ему кожу.    Опять наступила суббота, и в три часа работа была кончена.    - Не пойти ли выпить стаканчик пива? - спросил Джо равнодушным голосом, потому что им уже овладело праздничное безразличие.    Но Мартин как будто проснулся. Он привел в порядок велосипед, смазал колеса, проверил руль и вычистил передачу. Джо сидел в трактире, когда Мартин промчался мимо, низко пригнувшись к рулю, ритмически нажимая ногами на педали, глядя вперед, на пыльную дорогу, по которой предстояло ему проехать семьдесят миль. Он переночевал в Окленде, а в воскресенье приехал обратно и принялся в понедельник за работу, усталый, но зато с приятным сознанием, что на этот раз не был пьян.    Прошла пятая неделя, за нею шестая, а он все жил и работал, как машина, и только в глубине его души сохранялась какая-то маленькая искорка, заставлявшая его в конце каждой недели совершать на велосипеде стосоро-камильный путь. Но это не было отдыхом. Это было тем же напряжением машины, и в конце концов в душе Мартина погасла даже та последняя искорка, которая оставалась от его былой жизни. В конце седьмой недели, не пытаясь даже сопротивляться, он отправился в деревню вместе с Джо и опять "вкусил жизни" и жил до понедельника.    Однако в следующую субботу он снова проехал семьдесят миль, прогоняя оцепенение, вызванное усталостью, другим оцепенением, вызванным еще большей усталостью. И только в конце третьего месяца он в третий раз отправился в деревню вместе с Джо. Забывшись, он снова начал жить, а начав жить, как при внезапной вспышке молнии увидал, каким он стал животным, - не потому, что пил, а потому, что так работал. Пьянство было следствием, а не причиной. Оно следовало за работой с такою же закономерностью, с какою ночь следует за днем. Став вьючным животным, никогда не достигнешь светлых высот; виски внушило ему эту мысль, и он согласился с нею. Виски проявило великую мудрость. Оно открыло ему важную истину.    Мартин велел подать себе бумагу и карандаш, заказал виски для всей компании, и, пока все пили за его здоровье, он, прислонясь к стойке, написал что-то на бумаге.    - Телеграмма, Джо, - сказал он, - прочти-ка. Джо стал читать с глупой, пьяной усмешкой. Но то, что он прочел, вдруг отрезвило его. Он с упреком посмотрел на Мартина, и слезы заблестели у него на глазах.    - Ты мен
Источник: http://az.lib.ru/l/london_d/text_0040.shtml


Поделись с друзьями



Рекомендуем посмотреть ещё:


Закрыть ... [X]

Визитка на конкурс красоты для девушки примеры Гусь-пакетница своими руками. Выкройка и мастер-класс


Свадебный набор Нежность сделано своими руками Свадебный набор Нежность сделано своими руками Свадебный набор Нежность сделано своими руками Свадебный набор Нежность сделано своими руками Свадебный набор Нежность сделано своими руками Свадебный набор Нежность сделано своими руками Свадебный набор Нежность сделано своими руками


ШОКИРУЮЩИЕ НОВОСТИ